– Вот познакомьтесь, наконец, – тоже улыбнулся Алдошин. – Это и есть наш кормилец и поилец. Вы ведь еще не были представлены?
– Не довелось. – Наиль вышел из-за своего необъятного стола, обогнул его по длинной пологой дуге и ровно посреди кабинета приветствовал Журанкова крепким рукопожатием. – Но давно хотел. Рад. Рад встрече. Рад сотрудничеству. Наиль Файзуллаевич.
– Константин Михайлович, – ответил Журанков. – Спасибо вам. Честно сказать, вы меня очень выручили. А кроме того…
– Что такое?
Журанков решительным движением взлохматил волосы у себя на голове – думая, как всегда, что их пригладил.
– А кроме того, именно здесь я нашел свое счастье, – просто сказал он. Фраза прозвучала бы донельзя претенциозно, если б не бесхитростный, чистый взгляд журанковских глаз. Он превратил почти пародийную гальванизацию слюнявой, из старого романа реплики в поразительную по искренности элегию в стиле ретро. И академику, и олигарху стало одинаково неловко. Оба ощутили себя кем-то вроде эксплуататоров детского труда. Привели, понимаешь, в свою каменоломню ребенка катать вагонетку со щебнем – неподъемную, быть может, и для атлета в расцвете сил.
– Это замечательно, – пряча глаза, уронил Наиль и потащился назад, на свой капитанский мостик. Алдошин же неуверенно промямлил:
– Всей душой рады за вас и поздравляем…
Вот уж это точно словно бы вылетело из поместья в Орловской губернии с деревенькой в сорок душ. Разве что сам Журанков не почувствовал разительного несоответствия ситуации и беседы. Академик кашлянул и проговорил:
– Настал момент истины.
– Я догадался, – ответил Журанков. – Плазмоид мой, я так понимаю, в очередной раз никому не понадобился?
Простота этого человека была, конечно, не хуже воровства, но обескураживала. Обезоруживала. Если хочешь с ним наладить хоть какие-то отношения, подумал Наиль, надо быть откровенным, как на исповеди. Потому что сам Журанков ведет себя так, будто вся его жизнь – исповедь. Как он от этакой беззащитности по сию пору не спятил…
А может, именно что спятил?
– Да фактически так, Константин Михайлович, – добродушно согласился Наиль. – Зачем нам совершенствовать телегу, когда можно сразу строить автомобиль? Вы садитесь, садитесь.
Журанков стрельнул глазами по сторонам и сел в то кресло, которое оказалось к нему ближе всего. Тогда и академик уселся у окна, спиной к сумеркам.
– Уверенности у меня нет, – с ходу признался Журанков. – Теория теорией… но… только эксперимент может ее подтвердить. Или опровергнуть.
Хорошее начало, саркастически подумал Наиль и проговорил:
– Вам бы, Константин Михайлович, агентом по рекламе работать.
– Почему? – искрение удивился Журанков. Он явно не понял юмора.
– Потому что вам сейчас следовало бы настаивать на своей правоте и стараться убедить нас, – едва сдерживая раздражение, подсказал Алдошин. Журанков недоуменно обернулся к нему:
– Борис Ильич, как я могу настаивать на своей правоте, если я в ней не уверен? Я же могу вас подвести.
Он совсем не боялся, что ему не поверят.
Скорее он боялся, что – поверят. Ему было так привычно и сладостно шлифовать свои построения в одинокой несуетной тишине, разворачивать в безлюдную и потому безропотную бесконечность хрупкие следствия второго, третьего и более высоких порядков, что он давно уже, собственно, и не жаждал ничего иного. Подвергать жизнь духа превратностям воплощения в реальность могло бы, не исключено, оказаться невыносимо. Он твердо знал: если этими людьми, позвавшими его для бесповоротного разговора, будет принято положительное решение – он честно все силы положит и пуп надорвет, чтобы выполнить обещанное; но именно поэтому сам к такому решению отнюдь не стремился. Лучше всего ему было просто думать.
– Рассказывайте, – с ноткой безнадежности в голосе произнес Алдошин.
– Только подробно и популярно, – добавил Наиль. – Я ведь не специалист.
Журанков помедлил.
Он знал два рода популяризаторов. Одни, сами того, возможно, не сознавая, главным образом стараются показать, как много они знают и как поразительно разбираются в своем предмете – гораздо лучше любого из тех, к кому обращаются. Такие говорят и пишут цветисто, вычурно, причудливым зигзагом, к делу и не к делу цитируя то Заратустру, то Ахматову, хотя речь идет всего-то, скажем, о теореме Геделя. Неспециалист, попав, как под бомбежку, под такую попытку вогнать ему ума, очень быстро перестает понимать, где тут очередное звено логической цепочки, а где всего лишь демонстрация поразительной образованности автора. Где живой стебель растущего смысла, а где – навязанные на него тряпичные банты самолюбования. Увлечь дилетанта и, тем более, добавить ему знаний такие деятели не способны.
Другие взаправду стараются что-то втолковать, и поэтому зачастую сами могут показаться дилетантами; им приходится говорить попроще, мучительно и не всегда успешно избегать специальной терминологии, находя ей хоть какие-то соответствия в обыденном языке, а главное – отсекать все мало-мальски лишнее до лучших дней, до момента, когда слушатель или читатель, уже увлеченный, уже заинтригованный, вернется, быть может, к проблеме и постарается разобраться в ней всерьез.
Не исключено, что для напускания тумана и выбивания миллионов первый метод эффективней. Однако отчего-то именно второй возобладал на Западе; видимо, там, если уж какой-нибудь нобелевский лауреат решает поделиться с народом своими уникальными познаниями, он отдает себе отчет: люди будут платить деньги именно за то, что он им что-то ОБЪЯСНИТ, а не за сомнительное удовольствие глянуть снизу вверх на его могучий интеллект и редкую начитанность.
И потом, Журанков слишком любил быть понятым. Древнее киношное заклинание «счастье – это когда тебя понимают» – идеал не только личной жизни. Для ученого это порой еще нужней. Если выполз из своей ракушки и открыл рот – пусть уж сей подвиг случится не впустую.
Сейчас он испытывал странную двойственность. Какой-то змей-искуситель подзуживал его изложить дело как можно более сложно и как можно менее убедительно. Чисто по-ученому. В результате ряда преобразований получаем, что… Тогда, он был в этом уверен, его сочтут просто психом и выставят вон. И все останется спокойно, без перемен. Можно будет до конца дней ехать на давно уже ставших рутиной, исполняемых хоть пяткой расчетах переменной аэродинамики плазменного облака, никому, судя по всему, не нужных, наслаждаться общением с сыном и безумствовать с молодой подругой так, как в первой жизни ему и не снилось. А по вечерам вылизывать никем, кроме него самого, не виданные и уже хотя бы поэтому безупречные тензоры и тешить воображение почти осязаемой близостью чудес.
Но ужас в том, что это было бы нечестно.
Смелее, сказал я ему.
Он глубоко вздохнул. Выбора у него, собственно, не оставалось. Бывают в жизни моменты, когда, если не шагнуть вперед, на месте не останешься, и вместо вожделенного покоя получишь напряженное, изматывающее откатывание далеко назад. Поступить нечестно Журанков не мог. Но, чтобы быть честным, нужно, оказывается, не просто решиться, но и нескончаемо стараться.
– Оговорюсь сразу: с телепортацией реально экспериментируют уже почти пятнадцать лет. Мало кто об этом знает, потому что нас уверили: наука уже все главное открыла и теперь занимается только совершенствованием технологий. Даешь, мол, наноконтрацептивы, а все остальное – заумь. На самом деле именно сейчас открываются совершенно новые пространства. Наверняка еще более завораживающие, чем после открытия деления урана. Еще в две тысячи третьем швейцарцами был телепортирован на два километра целый фотон. Годом позже удалось телепортировать целый атом бериллия. Люди работают вовсю, хотите верьте, хотите нет. Но там совсем иная методика. На мой взгляд – тупиковая. Или, во всяком случае, переусложненная, чересчур обходная. Однако на данный момент именно и только она реальна, а то, о чем буду говорить я… ну…