в империях неизбежно сопровождается нарастанием сепаратизма и распадом на национальные государства. Но при либеральных системах правления это происходит бескровно. Именно такой вариант мы видели на закате СССР. Свобода и империя, как всегда, оказались несовместимы. Получив свободу, люди первым делом покончили с империей. СССР распался бескровно, безбедно, и многие миллионы людей не просто вздохнули с облегчением, но сразу стали жить счастливее, достойнее, свободнее и богаче. Я был еще довольно молод, ребенком был, честно говоря, но я отлично помню тот восторг, который всех охватил.
Сколько ж ему, недоверчиво подумал Журанков, было-то? Семь? Восемь? Чей восторг он мог запомнить, кроме разве что восторга родителей?
– Однако бескровность распада сыграла со страной дурную шутку. То, что уцелела старая элита, оказалось фатальным – она захватила в России власть и повела дело к реставрации империи. Второй раз такого не случится. Нынешний режим, в отличие от режима Горбачева… я напомню, в ту пору цены на углеводороды были ничтожны… не пойдет на либерализацию, поскольку ни за что не захочет выпустить нефть и газ из рук. Пример Ходорковского тому порукой. Значит, Кремль сможет лишь закручивать гайки. А это непременно сделает будущий распад кровавым. Первыми, конечно, отколются мусульманские регионы, от Татарии до Дагестана, твердо заявившие о стремлении к независимости еще в начале девяностых. Пример Чечни сделал их, конечно, осторожнее, но лишь загнал мечту о свободе вглубь. Ненависть к русскому штыку там копится день за днем. Взрыв неизбежен. Неизбежна резня. Так что вопрос лишь в том, более или менее кровавым распад реально окажется. Благородную задачу политиков либерального толка я вижу в том, чтобы постараться оптимизировать градус неотвратимого будущего насилия. То есть способствовать тому, чтобы пролилось как можно меньше невинной крови, но при том оказались в достаточной степени выбиты имперская элита и те слои населения, на которые она опирается. Слои, не изжившие убеждения сталинских времен. Ведь Россия остается принципиально нереформируемой, именно пока такие группы существуют и способны к воспроизводству. Я имею в виду, конечно, не столько биологическое воспроизводство, сколько идеологическое, культурное. А вот когда все это произойдет наконец, Россия распадется на десять-пятнадцать государств, часть из которых будет ориентироваться на Европу, часть, возможно, на АСЕАН, а то и на Турцию, без разницы – но, во всяком случае, во всех этих государствах будут жить свободные счастливые люди, хозяева своей судьбы. Энергичные и зажиточные. Ответственные и трудолюбивые. Не склонные к насилию и не зараженные великодержавием. Так что я смотрю в будущее с оптимизмом.
– М-да, – сказал ведущий. – Довольно радикальная точка зрения, но в логичности ей не откажешь. А что вы скажете, Константин Михайлович?
– Я? – тупо переспросил Журанков.
У него будто отшибло мозги. Под черепом ощущалось что-то тяжелое и квелое. Этакая холодная куриная тушка с бессильно свисшей на сторону безголовой шеей и изнасилованно растопыренными синюшными ляжками. О чем можно спорить и какими доводами разубеждать, если у собеседника солнце – черное, а плутоний съедобен?
– Понимаете, – сказал он после непозволительно долгой для радио паузы, на протяжении которой с него успело сойти семь потов, – я думаю, тут дело не в политике, и даже не в экономике, а прежде всего в этике… В том, что заведомо можно и чего заведомо нельзя. Вот по каким признакам делятся на группы люди. Если мама больна, одни постараются ее сбыть с рук или просто уморить поскорее, а другие, все позабыв, будут надрываться, чтобы как-то выходить…
– Извините, – резко возразил Вениамин, – но у меня, как, собственно, и у всех, только одна мама. Та, которая меня родила и вырастила. И уж, будьте уверены, я ее в обиду не дам. Так что с этикой у меня как раз все в полном порядке.
– Да, увы, – сказал ведущий с сожалением. – Тут вы, Константин Михайлович, пожалуй, погорячились. Безответственное манипулирование такими аляповатыми абстракциями, как «Родина-мать», в наше время как раз и воспринимается отрыжкой сталинских времен.
– Однако, – добавил Вениамин тоном учителя, разбирающего ошибки в диктанте, – эта многозначительная оговорка как нельзя лучше демонстрирует чудовищную укорененность архаичного, патерналистского сознания, которое и до сих пор свойственно, как мы видим, некоторым представителям интеллигенции.
– Я хотел только сказать… – с запылавшим лицом начал Журанков, но ведущий сделал в его сторону виноватое лицо, даже развел руками, извиняясь, и подневольно жизнерадостным голосом сообщил:
– Сейчас мы уйдем на рекламу, а потом продолжим нашу дискуссию. Вы можете к ней присоединиться. Напоминаю – наш телефон…
Дальнейшее слилось в жгучий позорный кошмар.
Журанков не запомнил, что еще говорил Вениамин и что говорил он сам – ему казалось, что ничего, просто лепетал что-то и мемекал беспомощно. А ведь это слушали люди… Врезались в память какие-то пятна без начала и конца. Вроде зашла речь о науке, и он воспрянул было, даже хотел рассказать, что именно сейчас в нескольких областях намечаются такие прорывы, которые могут отнюдь не в худшую сторону повлиять не просто на индустрию и быт, но на самое важное, что есть в духовной жизни – представления о том, что хорошо и что плохо, допустимо и недопустимо, но опять сначала дали слово младшему, и Вениамин довольно долго от души язвил: «На Руси исстари говаривали: умные не бывают учены, ученые не бывают умны. Относитесь, как хотите к этим словам. Если вы почвенник и для вас мудрость народа превыше всего, вы должны с этим утверждением безоговорочно согласиться, и тогда какой вы ученый? А если позволяете себе иногда иметь свое мнение, отличное от мнения народа-богоносца, тогда должны признать, что народ, породивший такую поговорку, несовместим с наукой. Сейчас еще шутят иначе, вы слышали, наверное: ух, он много читает, какой умный; но это же все равно, что про бухгалтера сказать: ух, много считает – какой богатый!» А потом они опять ушли на рекламу.
Был еще момент, когда уже не ведущий, а сам Вениамин начал его пытать: «У меня по крайней мере есть четкая определенная программа, а у вас? Вы же согласны, что существующая система имеет пороки? Вижу, что да. Вы сами сказали, что согласны. Но при этом не принимаете единственный логичный и по- настоящему перспективный выход из порочной системы. Чего вы так боитесь?» И опять Журанков не знал, как отвечать. Если то, что поперек семей снова с громом землетрясения лопнут расселины границ, и в них посыплются и дома, и яблони, и заводы, и дети, а потом, того гляди, братья, друзья, однокашники начнут давать присяги в разных армиях и, хочешь не хочешь, поглядывать друг на друга через прицелы – если все это само по себе не страшно, если все это лишь торжество демократии и заря свободы, то какими словами можно объяснить свой страх?
Потом пытка кончилась. И они снова жали друг другу руки. Интересная дискуссия получилась, говорил ведущий. Живая. И, главное, вменяемые дружелюбные собеседники – никто не кричал на другого, не оскорблял… Отлично поговорили. А какие звонки замечательные! Как люди живо откликнулись! Вениамин, вам должно быть очень лестно, что у вас столько единомышленников среди наших слушателей… У меня везде много единомышленников, скромно отвечал Вениамин.
Журанкова начало трясти. Щеки обожженно пылали, точно его долго, заломив руки за спину, совали головой в горящую печь; и ему хотелось сгореть целиком. И при том он смущенно смеялся, сокрушенно отмахивался и точно лучшему другу перед расставанием снова и снова тряс Вениамину руку – и больше всего боялся, как бы тот не подумал, будто Журанков на него обижен за публично устроенную порку или, еще хуже, его возненавидел. Ведь это недостойно, недопустимо – начинать плохо относиться к людям всего лишь за то, что они честно высказывают свое мнение, а оно не совпадает с твоим. И когда Вениамин, попрощавшись с ведущим, пригласил Журанкова пообедать вместе и продолжить такой интересный разговор, Журанков едва не согласился, чтобы не обидеть Вениамина отказом – и только посмотрев на часы, сокрушенно заохал и принялся нелепо, невесть ради чего оправдываясь, растолковывать: ему ведь назад почти два часа на автобусе ехать, а он хотел еще пройтись по полям, такие луга красивые в пойме реки, Вениамин, вы не были? Позапрошлым летом, с истеричным чистосердечием рассказывал Журанков, когда я был посвободней, побольше досуга было, потому что шел монтаж новой установки, мы с женой частенько выезжали к реке, и, знаете, у нас даже любимое место было за излучиной, там такой красивый плес, и очень уютный песчаный пляж… Зачем он это говорил? По берегу только тропка идет, до ближайшей деревни километра полтора – народу мало, ребятня разве что на велосипедах наезжает купаться. Галдят так весело… Вениамин снисходительно слушал. Во всяком случае, за то время, пока они спускались по