Клод нахмурился:
— Не нравится тебе Франция?
— Нет, не нравится.
— А что тебе нравится?
— Россия.
— Так нечего было тогда оттуда бежать.
Мальцев не ответил, не усмехнулся, не нахмурился. Он только подумал, что быть живым не так уж плохо. А шрам на шее… что же, шрам — украшение для воина.
Благодаря спирту в крови, неглубокая рана болела слабо. И случилось так, что он как бы наблюдал за собой со стороны. Пока Клод по прибытии в порт отдавал на базе рыбу, Мальцев решал, идти или нет с ним к шлюхам.
Для него русская матерщина не имела реального значения, звуки произносились, но мозг не регистрировал их смысла, потому грязь и оскорбления, живущие в мате, не чувствовались.
Но мат Клода, а матерился он без передышки, Мальцев переводил с французского, и это его коробило.
— Знаешь, я все-таки чертовски устал. Поеду домой. Да и завтра мне ведь в дорогу. Но спасибо за приглашение. В другой раз.
Клод хлопнул его по плечу.
— Понимаю. Ты не думай об этом, с каждым может случиться. Приходи, когда хочешь.
Мальцев спокойно следил, как тот затерялся в толпе. Затем стал следить, как он сам медленно пошел к магазинам, как, используя все бездумные выражения вежливости, купил вино, хлеб, сыр, при этом тщательно выбирая. Некоторые посетители поглядывали на его еще не совсем высохшую одежду, на шею. Мальцев отметил их неназойливое любопытство и подумал с удовлетворением, что на их месте поступил бы так же. Ему стало забавно, что он добился внешней схожести с французами, как раз когда ему на голову — и на этот раз окончательно — свалилась своя, советская истина. Мальцев с уже привычной полуулыбкой расплатился, вышел, на каждом шагу извиняясь, из магазина и, отыскав велосипед, отправился на Булонову дачу доживать в ней последний вечер и ночь.
В дверь постучали — открыли. Мальцев в то время спасался от спирта неторопливой силой вина: ноги просыпались, вены под кожей на висках невидимо темнели. На глаза нажимало изнутри злое спокойствие. Катя неприятно наполнила собой комнату.
— Ты почему на работу не выходил последние два дня?
— А я не нанятый. Может, уволишь за прогул или по милости только объявишь строгий выговор с занесением в трудовую книжку? А ежели за тунеядство захочешь посадить, то учти — три месяца надо прожить без государственной жизнедеятельности, чтобы можно было за ушко взять да на солнышко выставить, и то, в данном неполитическом случае, тебе трудно будет — я справку с места работы куплю.
Издевательство в голосе Мальцева не ускользнуло от Кати. Она действительно была возмущена тем, что Святослав не вышел на работу — было потеряно много времени, а значит и денег, и она было решила не заплатить ему. «Пусть пеняет на себя». Затем задумала дать — выплюнуть с презрением — максимум.
Вложив в конверт деньги, она побежала к Святославу. Ей хотелось широким жестом бросить на пол конверт, смотреть сверху вниз, как он будет нагибаться, брать, нервно считать.
Но холодное глумление Мальцева не давало возможности бросить конверт. Катя поняла, что его можно ранить только каким-нибудь словом. Наугад вытащила нужные:
— Знаешь, в конце концов все это не так важно. И без тебя все сделали. Но я хотела побыстрее справиться с хозяйством. Я ведь на будущей неделе поеду в Ленинград. Хочешь поехать со мной?.. Ах да, я забыла, прости, что ты никогда больше не сможешь вернуться в Россию. Хочешь, я тебе подарок привезу?
Мальцев потихоньку перевел дыхание, расслабил мышцы, разжал пальцы, легко коснулся двумя пальцами переносицы — и все вышло очень хорошо: он ничего не разбил, не угробил эту женщину, ничего не понимающую, не подозревающую, что только громадным усилием воли он заставил себя сдержаться. «Скажи спасибо, что — дура».
Он с удовольствием услышал свой спокойный голос:
— Счастливого пути. Только почему в Ленинград? Впрочем, понимаю. К чему еще могут тянуться такие отщепенцы, как ты? Люди, которые ни за, ни против и только перетаскивают всю жизнь свой живот с места на место? Люди, видишь ли, потерявшие ощущение своей страны до того, что ездят туда туристами? Конечно, в Питер. В этот фальшивый, дутый, уродливый, глупый город. Так что — понимаю.
Кате казалось, что и во время войны она не испытывала такого унижения, как сейчас. Тогда мучились все, и всегда рядом находился человек, страдающий больше, сильнее. Теперь она была одна, не хотела ни есть, ни найти тепло, ее жизни никто не угрожал, однако она ощущала — себя не понимая, — что с ней происходит страшное. Катя впервые могла по-настоящему, не только на словах, убить человека. Она побелела до синевы. Не было времени вспоминать привычно доброго Бога детства, всесильного дедушку, Бога-ощущение отрочества и подсознательного Бога-совесть сегодняшнего дня. Нужно было выдержать, подождать и все-таки бросить на пол конверт. Непременно. Катя до слов Мальцева не представляла себе силы своей привязанности к Ленинграду. Она, конечно, любила говорить об этом замечательном городе своим знакомым, перечислять поименно своих многочисленных друзей там, среди которых было много интеллигентов — это у нее, родом из вонючей деревенской дыры. А как светло бывало на душе, когда, идя по Невскому зимой, под легким снежком, она чувствовала взгляды, скользившие по ней, по шубе. Все было ее, стоило только раскрыть руки. Кругом была русская речь, и она шла сквозь нее совершенно выделяемая на общем фоне. Как-то ее попросили продать зажигалку либо шариковую ручку. Она вытащила легкомысленным жестом из сумки ручку и отдала ее, добродушно отказавшись от денег. Тот человек — он был молодой — долго шел за ней, прося, как он выражался, телефончик, встречи. Катя привезла с собой подарки, вызывающие восхищение, а там, на Невском, заходила в валютный магазин и вновь покупала подарки. Везде ее встречали с радостью, для нее небывалой. Сам город был волшебным своей стройностью, красотой, изяществом, своей гостеприимностью. Он был любим ею, а эта сволочь, да, да, предатель… наверняка предатель… и так все испоганивший — душу… все… и эту красоту хочет осквернить.
Неистовое мычание все же не вырвалось из горла Кати. Она спросила, прижав руки к груди:
— А почему это Ленинград такой, как ты говоришь?
«Ишь, как волнуется, аж хрипит. В Питер хоца, а? Быть нашим-вашим хоца. Иностранцем богатым погулять. Ладно!»
Мальцев не замечал, как его насмешка становилась добродушной. Простое в сущности знание о необходимости борьбы за возвращение в Россию лишало его постепенно чувств по отношению к иностранцам, советским или нет, к приспособленцам, к которым он, того не подозревая, принадлежал еще вчера. Боль от Катиных слов оставалась, но уже относилась не к прошлому — к хандре, тоске, отчаянию, а к будущему — к закипавшей решимости. Но об этом, для него еще безумии, Мальцев не думал. Ему казалось, что он просто сводит счеты с Ленинградом, а заодно и с этой, в общем, милой женщиной. «Ладно, я те покажу. Давно ведь хотел».
— Я постараюсь тебе объяснить попроще и покороче. Не буду подробно и банально описывать строительство этого города, скажу только, что никогда в Европе на основании города не погибло столько народа. Он стоит на костях. Это банально, но все же не чепуха. Его строили, как рыли древнекитайские или наши советские судоходные каналы, то есть не считаясь с потерями в человеческом материале. Далее: элементарное знание истории, географии и политики подсказывает, что строительство столицы государства на его границах — глупость, а тут, учитывая климатические условия и болотистую местность, — отвратительная глупость.
Мальцев видел, что Катя не верит ни одному его слову и что внимание ее занято чем-то другим. «Думает, как бы мне поменьше заплатить».
— Какой самый красивый город в СССР? Конечно, Ленинград! Да ты свернула хотя бы с Невского, углубилась — нужно пройти метров двести вбок, не больше — в улицы с тупыми сырыми красными домами… поглядела, как большинство людей живет. Так нет, небось попрешь по Невскому, как голодная на мужика!