Мальцев по-прежнему счастливым рабом, героическим рабом, готовым защищать собственные цепи, готовым по приказу надевать их на чужие тела и мысли, хотя бы этих самых французов. Не было бы поисков наименьшего зла, не было бы броска в свободу. Что с ней, кстати, делать?
Образ сержанта Сереги дал Мальцеву каплю бодрости, но беспомощность перед чужим миром все же не хотела уходить. Знание французского языка не помогало, и отсутствие иностранного акцента только подчеркивало нелепость житейской ямы, в которую он попал. Давеча Мальцев зашел в кафе и попросил соку. Ему дали чашку кофе. Откуда он мог знать, что нужно заказывать фруктовый сок, потому что слово «сок» на жаргоне означает, «кофе». На него тогда смотрели насмешливо и еще как-то странно оскорбительно.
А автобусы, чтоб им… Он стоял на остановке как бедный родственник и смотрел, как один за другим они проплывали мимо, не останавливаясь, перед его белыми от ненависти глазами. Откуда он мог знать, что нужно поднять руку? Он был свободен, а все вокруг издевалось над ним, унижало, оскорбляло…
Еще в старину говорили, что для путника нет страшнее неведомых мелочей.
Мальцев ушел в сон без снов. Короткое забытье не принесло ему сил, но рассвет цвета пролившегося на землю молока потребовал у тела движения.
Храпели клошары, уродливые и несчастные под видимым небом.
Нужно было что-то делать. Голод — не тетка.
Глава вторая
На ходу побрившись механической бритвой, Мальцев ускорил шаг, двигаясь на доносящийся гул. Посредине открывшейся ему площади возвышалась мраморная или гипсовая лжегреческая женщина. Площадь была наполнена возбужденным народом, живые колонны продолжали вытекать из улиц. Люди орали: долой! надоело! Выступающих с громкоговорителями никто не слушал. Молодежь, добравшись до ног каменной женщины, довольно-таки похабно жестикулировала.
На лжегреческую бабу никто не обращал внимания, все упивались своей собственной вольностью. Вблизи от Мальцева происходило совсем непонятное: кучка полицейских защищалась от группы парней, вооруженных дубинами, цепями, камнями. Несколько «лягавых» было уже ранено. На головах парней ладно сидели мотоциклетные шлемы. Это было настолько неправдоподобно, что Мальцев сначала не захотел верить своим глазам. Полицию избивали демонстранты! Что же это за государство, позволяющее всякой анархии избивать своих людей? Почему такое? А может, на Западе так и положено? Может, это и есть демократия? Вопросы сталкивались, ответы не рождались, лишь из глубины его существа поднималось одинокое решение, и Мальцеву оставалось беспомощно наблюдать, как выползало оно, спокойное, тихое. При этом Мальцев чувствами наблюдал за своим лицом: твердели желваки на скулах, глаза пустели, губы кривились презрением: «Подумаешь, раскричались сосунки. Разбушевались, видите ли… сюда бы небольшой взвод. Да что там взвод… моего отделения бы хватило, даже без пулеметов бы обошлись. Несколько автоматных очередей, несколько десятков трупов — и дело в шляпе. Остальных и пулей бы не догнать!»
Ход мыслей Мальцева прервал шлемастый малый, — отступая, он ударил его спиной в грудь. А-а-а-а! Радость бешено бросилась в руки. Нашлось наконец на ком сердце сорвать. Кулак Мальцева, описав дугу, ударил в шлем парня, в то место, под которым скрывался висок. Парень упал; как противник поднимался на ноги, Мальцев не видел — движение толпы отнесло его. «Может, затопчут гада», — мелькнуло радостное предположение.
Уходя, Мальцев оглянулся на каменную женщину, прочел название площади: «Площадь Республики». В республике и на Площади Республики у памятника Республике люди, требуя свободы, избивают полицейских?
Навалилась усталость. Мальцев спросил себя: куда я попал? Заболела голова, затрещала хуже, чем с перепоя. В глазах проступили слезы отчаяния. Чего бы он только ни отдал, чтобы увидеть в Москве, Мурманске, или хоть бы на Чукотке подобное тому, что только что происходило на этой площади… может быть, и жизнь — лишь бы увидеть…
Но и стрелял бы в эту толпу, здесь свободных, а там, в Москве, внезапно освободившихся людей. «Вот она, двойственность творенья, — пробормотал Мальцев. — Я там, в Союзе, был болен свободой, а теперь несвобода не отпускает меня. Вот ударил парня — хорошо хоть в шлеме он был. Бедняга, так ничего и не узнает. Он, наверное, лопнул бы от удивления, если бы сказали ему, что не переодетый полицейский, а человек, только-только сбежавший из-под железного занавеса, врезал ему по мозгам».
Мальцев пытался улыбнуться, но лицо было непослушным. Он не понимал ни себя, ни мира вокруг. Себялюбие и гордыня, так помогавшие ему все эти дни, таяли. Он не хотел более сопротивляться своей душевной усталости… и он был очень голоден.
Мальцев нашел наконец скамью — их оказалось мало в Париже, а урн на улицах почти вовсе не было. Первые дни было противно кидать окурки на мостовую. Мальцев знал: глупо, будучи в гостях, ругать хозяев за все им свойственное, а тем более навязывать, даже неслышно, свое.
Мальцев уговаривал Мальцева немного опустошить то место в груди, где сидела гордыня, чтобы наполнить то место в желудке, где должна быть пища на сегодняшний день.
Рука вытащила записную книжку, перелистала, глаза нашли нужную фамилию: Булон. И только тогда он признался себе в том, от чего отказывался последние дни, — он не смог оправдать в собственных глазах звание вольного человека. Он оказался бессильным, как щенок, перед внезапной свободой. Десятилетия существования в Советском Союзе так не унизили его, как последние несколько дней жизни. Он будет вынужден молить о помощи. Он оказался слабым.
Господин Булон был долгое время крупнейшим колониальным чиновником. Теперь — всего-навсего сенатор. Так, давая адрес и номер телефона этого человека, говорила Мальцеву мать. Слова произносила со внятной иронией: «Когда-то мы были друзьями, учились вместе. Наши пути разошлись. Мы стали врагами. Но наш мир глуп, быть может, он тебе и поможет».
Тогда в Ярославле ирония матери казалась понятной: коммунистка и чиновник французских колоний! Теперь в окружающем его безумном мире все было расплывчато. На одной лестничной площадке соседствуют коммунист и антикоммунист — для Мальцева эта мысль была столь же дикой, как вера в загробную жизнь.
Помучившись с телефоном более получаса. Мальцев наконец дозвонился. Ответил безликий женский голос. Его сменил еще более безликий голос мужской — из трубки так и воняло канцелярским равнодушием. Мужской голос сказал Мальцеву, напрягающему мышцы руки, чтобы не бросить трубки:
— Так вы, значит, Святослав Мальцев? Я вас помню совсем крошечным. Думаю, вы хотите со мной встретиться?
Из двух голосов первый — вероятно, принадлежавший секретарше — вдруг показался Мальцеву чуть ли не родным. «Поговорить бы с ней о погоде», — помечтал он.
— Да.
— Знаете, я всю неделю буду занят. Если у вас есть время сейчас, мы могли бы вместе пообедать. Так я вас жду!
Булон жил на улице Тильзит. Название для русского не очень приятное. «Было бы лучше Бородино, — мрачно размышлял в метро Мальцев. — Бородино и для русских, и для французов — большая победа. Каждый врет по-своему — и все рады».
В метро было жарко в московском пальто, но снимать его не хотелось — оно как-то защищало своего хозяина от Запада, через него едва проникал парижский дух. Город словно обтекал пальто.
Лицо Булона было столь же безлично, как и голос, но что-то все же отличало этого человека от многих французов, встретившихся Мальцеву. Его безликость была особой. Определение мелькнуло, но объяснение определения так и не пришло: мысль попыталась зацепиться, найти опору, развернуться — да тут же и бросила…
Большая квартира, завешанная гобеленами, большого впечатления на Мальцева не произвела, в ней