он заметил сборник со своей повестью.
Он сразу напрягся. Интересно, кто читал, подумал он и нервно спросил шутливым тоном:
— Чья это настольная книга?
Женщина обернулась, и Вербицкому показалось, что углы рта ее презрительно дрогнули.
— Ничья, — ответила она. — Андрей взял почитать, да так получилось, что я успела, а сам он не успел. Но рвется. Он все-таки помнит, что дружил с автором.
— Вот как, — произнес Вербицкий. — Ну, и каково мнение?
Она помедлила и призналась:
— Не очень.
— Вот как, — повторил он и облизнул пересохшие губы. Он знал, что его проза не приводит в восторг тупарей, но от неожиданности растерялся все же, потому что ведь Симагину должно было нравиться!
— Ну, там есть, конечно, эпизоды, которые дописывались с целью… как это было в редзаключении… прояснить позицию автора. Вы же понимаете, иначе повесть вообще не вышла бы.
— Ну и не надо, — просто ответила женщина. Он вздрогнул, как от пощечины. Пол мещанского гнездышка зыбко поехал под ногами. Эта женщина — не простодушная маленькая дурочка, она злобная дура; а ты беззащитен, потому что полагаешь собеседника не глупее и не хуже себя. Сколько раз повторять, заорал себе Вербицкий, думай о них хуже! Еще хуже! Совсем плохо — как они о тебе! Он перевел дыхание.
— Это весьма субъективно.
— Хорошо, — женщина опять нервно заглянула в окно, а потом решительно шагнула к плите и выключила газ под бубнящей кастрюлей. — Тут я не судья. В чем ведущий лирический конфликт? Он и она. У него опасное дело. Он обдумывает, как лучше сделать. Она в угаре бабьей жертвенности бросается и делает его дело благодаря, как затем выясняется, редчайшему стечению обстоятельств, на которое он рассчитывать не мог. Он унижен. Он считает, что все сочтут его трусом, и она — в первую очередь. Разрыв. Занавес. Ваш герой ведет себя, как торгаш. Честный торгаш, я согласна — но трусливый и мелкий. Ему выдали аванс, а он не уверен, сможет ли погасить долг эквивалентным изъявлением чуйств. И позорно драпает, прикрывая высокими словами свою ущербность — чтобы не платить по счету. Любящую подругу он воспринимает как кредитора. Ведь жуть!
От этой уродливой бабы, одетой, как пугало, веяло холодной жестокой силой — над Вербицким будто нависла гусеница танка.
— Это все очень спорно, — беспомощно пролепетал он.
— Это спорно только для тех, — ответила она, — кто никогда не любил. И не был любим. Женщина всегда вкладывает больше в мужчину. А мужчина — в мир. И уж через это — и в женщину, и в ее детей. Чтобы не просто им было лучше, а мир их стал лучше.
Кто не был любим. Она все знает? Иметь хотели, да. Но не любил никто. Вторая пощечина была зверской. Так нельзя! Эта женщина слишком жестока. Если понимаешь все, нельзя быть столь жестокой, мудрость добра! Что же это? Она — жена Андрюшки, который всегда смотрел на меня снизу? Да нет, она не любит его этого муравья, вечного мальчика, нет, она говорит о том, от кого сын — только о нем! Конечно, ей нужен был отдых, тихая заводь на пару лет, и она нашла эту заводь, женив на себе Андрюшку, а теперь честно выполняет взятые обязанности, сама прекрасно понимая, что это — ненадолго…
Резко говорю. Может, ошибаюсь? Помрачнел. А зачем пришел? Опять накатило гнойное ощущение его взгляда. Нет, не ошибаюсь. Но он Симагинский друг ведь.
— Я, наверное, резко говорю, — произнесла Ася. — Но, наверное, знаете почему? Обидно. У Андрея остались многие ваши школьные рукописи, я их читала, простите. Они очень честные, понимаете? Очень чистые. Я говорила Андрею — такое понимание, такая боль за людей, даже странно для мальчика. А тут этакое…
Она, видно, думала, что его успокоила — она его добила. Вербицкий сидел неподвижно, с приклеенной снисходительной улыбкой, ему было страшно, потому что женщина снова оказалась права — как всегда правы враги, как всегда правы накатывающиеся гусеницы танка, и он уже ненавидел ее. Она упивалась его беззащитностью и, сладострастно пользуясь тем, что он рискнул обнажить душу в мире панцырных существ, изощренно точно расстреливала эту душу, хохоча. Понятно, что первый ее сбежал, только беспомощный Андрей, которому не с чем сравнивать, способен выносить такое в собственном доме, да и то — не случайно же он чуть ли не живет в институте; а ведь еще ребенок, который наверняка умен и беспощаден, матери под стать. Ее бесит обреченность жить с постылым ничтожеством, выполнять хотя бы минимальные обязанности перед тем, кто ее приютил. Бедный Андрей! Теперь я просто обязан его дождаться, обязан помочь ему — он должен порвать с нею, еще до того, как она бросит его, ведь она его растопчет. Нет, она не права, эта женщина — как все враги.
Ну вот. Обиделся. Ася не любила обижать. Теперь стало казаться, она и впрямь наговорила лишнего. Не такая плохая повесть, публикуют и хуже. Она смутилась. Как улыбается-то жалко, подумала она с раскаянием.
— Ну, не дуйтесь, пожалуйста, — сказала она. — Вы ярко пишете, только где-то потеряли ощущение настоящего… по-моему. Стали реконструировать от ума и перемудрили, что ли…
— Вы судите чисто по-женски, Ася, — ответил Вербицкий с достоинством и дружелюбно. Ася облегченно вздохнула. Нет, не обиделся. Просто удивился, наверное. Я хороша, конечно. Будто с цепи сорвалась. Повеселевшим голосом она ответила:
— Так я вообще-то женщина и есть.
Вербицкий заметил ее смущение и усмехнулся про себя: видимо, она поняла, что он ее раскусил, почувствовала, что он сильнее — и потерялась. Он молчал и снисходительно улыбался, глядя прямо ей в лицо, и заметно было, как она смущается все больше и больше; он уже знал, она сейчас опустит глаза и постарается любой ценой перевести разговор на другую тему, потому что не победила.
О чем он думает? Расселся и думает. А я развлекай. Да еще психанула, как на грех. Психанешь тут! Полдесятого, Антон мокрый где-то шастает, а затемпературит — кому с ним сидеть? Не скажу сегодня. Она опять вспомнила — томительный горячий шар возник и мягко взорвался в животе, разлив по телу солнечное тепло. Ася прикрыла глаза, потаенно вслушиваясь в себя.
Ну, вот, удовлетворенно подумал Вербицкий и, расслабляясь, откинулся на спинку стула. Сдалась.
— У вас есть дети? — спросила Ася.
И тему сменила — да как неловко! При чем тут дети?
— Нет, — благодушно ответил он и процитировал, подняв палец: — «Ибо дом мой, возникший отчасти против моей воли, уже тогда распался, и, не расторгая брака, который длился два года, я вернулся к естественному для меня одинокому состоянию».
Ася вскинула на него испытующий взгляд и прищурилась на миг, как бы что-то припоминая.
— Переписка Цветаевой? Люблю Цветаеву до дрожи, но… письма читать было тяжело.
— Почему? — поднял брови Вербицкий.
— 'Первая собака, которую ты погладишь, прочитав это письмо, буду я. Обрати внимание на ее глаза', — произнесла Ася, чуть завывая. — Н-не знаю. Полтора пуда слов про любовь, самых изысканных, какие только может придумать крупнейшая поэтесса — и не понять, что Рильке умирает. Старикан ей: я, мол, при смерти, а она долдонит: будет все, как ты захочешь, мой единственный, но не станем спешить со встречей, отвечай только «да»…
— У вас прекрасная память, — барски польстил ей Вербицкий.
— А узнав о смерти единственного, пишет шестое, посмертное письмо — исключительно чтобы цикл закончить — и отправляет Пастернаку, которого только что послала подальше… Живой человек — лишь повод для литературы. Бр-р! Знать этого не желаю!
— Но это действительно так, Асенька! Глупо прятать голову под крылышко. Да, закон страшный и болезненный, но непреложный. Он и дает таланту его привилегию — быть жестоким по праву.
— Не знаю. Мне кажется, привилегия таланта — это возможность работать с наслаждением. Думаю, вы даже не представляете, какая это бесценная привилегия. Вот сидеть в канцелярии…
— Вы, как я погляжу, много общались с талантами, раз все так доподлинно выяснили, — сарказм был столь тонок, что женщина, как сразу почувствовал Вербицкий, его даже не заметила.