не еврей! Я сам их теперь ненавижу!! — с триумфом выкрикивал он, надсаживаясь от волнения, спеша, глотая слова, будто боясь, что не успеет высказать всего. — Вам хорошо, у вас талант! И везение! А у меня ни везения, ни таланта! Ни здоровья, чтобы брать задницей! А вы всегда отгрызете свой кусок. И вы еще говорите! Вы еще смеете! — он задохнулся.
— Но я же ничего не отгрызаю, Вадик, — тихо сказал Симагин.
— Потому что вам все само плывет, — просипел Кашинский и перевел дух. — Да, — вдруг сказал он. — Я хотел, чтобы вы прокололись хоть как-нибудь.
Симагин покивал.
— Я так и думал. Но прокололись-то, Вадик, вы.
— Что вы знаете? — хрипло спросил Кашинский и вдруг опять закричал: — Вы же ничего не знаете! Вы чужой! На вас всем плевать! — На лице его мелькнул испуг и исчез, сорванный исступлением. — Я вам все, все… — Он лихорадочно наплескал себе еще водки, разлив половину на скатерть, и одним духом опрокинул в себя. — Думаете, вас кто-то любит? — просипел он. — Вас ненавидят! Думаете, Карамышев? Он завидует зверски и радуется любой вашей промашке! Вайсброд?! Он все начал, а вы, русский, талантливее! Он вас боится! Жена? Она вас в грош не ставит, я поручусь, что изменяет вам! Вот сейчас изменяет! Вы что, не видели на вокзале? Вы же ничего не видите! У вас ведь нет друзей! Вы ничего не можете! Даже ненавидеть! Я, сопляк, бездарь, оскорбляю вас, а вы, гений, терпите, словно я ребенок и не отвечаю за слова! А я отвечаю! Больше, чем вы! И вы не сможете мне ответить!!! — он захлебнулся криком и, схватившись за горло, надсадно закашлялся. Симагин потрясенно смотрел на него.
— Вадик… — проговорил он. — Господи… Да почки мы вам вылечим… Мне очень жаль, что я завел этот разговор, простите меня… — Кашинский, замерев в какой-то странной позе и продолжая держаться за горло, смотрел на него бешеными глазами. — Идите-ка сюда, — мягко позвал Симагин. Кашинский повиновался, словно под гипнозом. — Сядьте. Успокойтесь. Ну вот, хорошо. Почки мы вам вылечим. Рак, инфаркты, дефекты обмена, наркомания, генетические болезни… да что я вам перечисляю, вы все это знаете… это четверть дела. Мы на пороге возникновения человека, которого нельзя будет ни обмануть, ни изолировать, ни запугать. Поверьте, Вадик, это правда, я знаю, что говорю. Миллион лет человек совершенствовал средства, находящиеся вне его. Которые могут ему дать и могут отобрать. И его унижали, отбирая, отбирая… Не пройдет и двух лет, как мы начнем совершенствовать средства, присущие человеку неотъемлемо. Это скачок, сопоставимый разве лишь с тем, когда обезьяна окончательно встала, высвободив руки. От архейских бактерий, мезозойских ящеров — к человеческим рукам. Что она только ни делала потом этими свободными руками! И мадонн, и клипера, и бомбы…
Кашинский молчал, странно глядя ему в лицо.
— Да, я очень мало могу, — тихо сказал Симагин. — Но смогу больше. И все смогут больше. Все или никто — иначе нельзя, вы же понимаете. И, понимаете, я уже не смогу распоряжаться тем, что станут с моим подарком делать другие. Так же, как мать, родив ребенка, не может распорядиться его будущим. И ведь это и плохо, и хорошо. Но тут решит статистика: если из десяти трое будут ломать, пятеро сидеть сложа руки и двое делать, мир рухнет обязательно. Обязательно. Но будет дан шанс делать. Представьте: через несколько лет и вы, и я, и все, даже те, кто вас когда-то так унизил, станут всемогущими. Плохо это или хорошо? И плохо, и хорошо. Суть не в этом. Суть в том, что это неизбежно. Наука дошла — шабаш. Обратного хода нет. И, так же, как сейчас, каждый будет заниматься, чем захочет. Ни вы мне, ни я вам не сможем помешать. Но вы представьте, Вадик, вы только вдумайтесь: до чего же разными вещами мы с вами, всемогущие, станем заниматься! Вам не будет жаль?
Кашинский молчал, но у него вдруг снова задрожали и губы, и веки, и даже прочные, но как-то по- стариковски волосатые пальцы.
— А вот другая сторона, — совсем тихо закончил Симагин. — Помельче. Мы проговорили с вами четверть часа. Там четверть, здесь четверть, и все вода в ступе, и все нервы. И все плюсуется. И в итоге, представьте, вы ходите с больными почками лишний год, а то и два. И лишних десять лет не умеете, например, летать… — Он помолчал, но Кашинский не ответил и ни о чем не спросил. — Вот этих двух вещей мне жаль, — сказал Симагин.
Боль не унялась.
3
Ася не давала о себе знать. Симагин слал телеграмму за телеграммой — будто в пустоту. Конгресс, которого он так ждал, проходил теперь мимо него; на заседаниях, время от времени ловя на себе прозрачный, какой-то апостольский взгляд Кашинского, Симагин думал о доме; ему снились Ася и Антошка, на улице, в метро, даже в гостиничном буфете то и дело мелькали Асины лицо, или прическа, или сумочка, или вдруг накатывал запах ее духов, и Симагин озирался, как в бреду, — он видел лишь прохожих…
Не сразу сообразил он позвонить в Ленинград хоть кому-нибудь и попросить узнать, в чем дело. Так. Вайсброд старый и больной, неудобно. Бондаренки в отпуске. Тоня курганы ковыряет, Жорка на полигоне до осени. Занятые все, как черти… Елкин корень, Валера! Я же знаю теперь его телефон! Ну я и ворона.
— Привет! — сказал Симагин. — Слушай, как здорово, что я тебя застал!
— Здравствуй, коли не шутишь, — отвечал сквозь шумы тоненький, родной голос Вербицкого. — Как там? Потряс мировую науку? Родные и близкие уж заждались…
Это об Асе, конечно, благодарно догадался Симагин.
— Ты с моими виделся? — выпалил он.
— Разумеется, — ответил Вербицкий. — За подотчетный период бывал у твоей половины дважды, причем во второй раз — по старому адресу. Покуда тебя нет, она к матери переехала.
Обмякли ноги. И только-то! Ну, разумеется — ей одной и одиноко, и тяжело… Ни одной телеграммы, разумеется, не получила. И теперь сама же дуется, конечно: я вестей не подаю. Но как я подам, если она не сообщила о переезде! На работе нет, дома нет… Так ведь она телеграмму с адресом тоже наверняка не получила и не знает, где нас поселили! Ох, я нескладеха! А страхов-то напридумывал! Как всегда, все разъяснилось самым простым, безобидным образом.
— Ф-фу, — вырвалось у Симагина. — Спасибо, слушай… ты меня спас. А то уж я тут… да. Ты к ним еще собираешься?
— Зван, — светски ответствовал Вербицкий. — Не гнан.
— Как она себя чувствует?
— Не знаю, Андрей. Мы с нею, как ты легко можешь догадаться, на подобные темы не судачим.
— Ну выглядит-то как?
— Да как… Наверное, по тебе скучает — грустная…
Симагин только глубоко, шумно втянул воздух и так остался стоять, забыв выдохнуть и забыв добросить монетку. Спохватился, когда их чуть не разъединили.
— Ты долго еще там? — спросил Вербицкий.
— Да, — печально ответил Симагин. — Скукота, знаешь. Для нас это, в общем, пройденный этап. А она правда скучает?
— Замечательная у тебя жена, — ответил Вербицкий. — Всю жизнь искал, а она тебе, чертяке, досталась. Ты береги ее, понял?
— Да я берегу! — отчаянно воскликнул Симагин. — Но ведь работа!
— Из болота тащить бегемота…
— Ладно тебе… юморист нашелся. Как она себя чувствует?
— Ты что, не выспался? — раздраженно спросил Вербицкий. — Уже спрашивал!
— Ой, да-да, прости, из головы вон… А я тут передрейфил. Она такая печальная была, когда я уезжал, нездоровилось ей… Почему она на работу не ходит?
— Не знаю… Разве не ходит?
— То нет, то занято… Ладно. Увидишь — передай: скучаю жутко! А я вот из кабинки вылезу и сразу телеграмму дам.
— Давай, давай. Передам.
— Счастливо, Валерка! Спасибо!
Вербицкий повесил трубку, улыбаясь. Бедный самоуверенный глупыш, с удовольствием думал он снова. Думаешь, если ты открыл или усовершенствовал колесо, все должны радостно носить тебя на руках? Жизнь была прекрасна. Лишь одно омрачало ее — в то жуткое воскресенье Вербицкий в отчаянии