Теща загугукала в сторону, ощутимо прикрыв трубку ладонью. Казалось, она в чем-то убеждает Киру, просто-таки уговаривает.
– Здравствуй, Антон, – произнес голос Киры. Я её едва узнал. Совершенно больной голос.
– Кира! – сказал я встревоженно. – Ты не заболела, Кира?
– Почему ты так решил? – хрипловато и с явственным усилием произнесла она.
– По голосу.
– Нет, Антон. Я здорова.
– А Глеб?
– И Глеб здоров.
– Как диссертация?
– И диссертация здорова.
– Кира, у тебя что-то случилось?
– Нет.
Это была не она.
Это была она, очень похожая на маму, когда мама заболела, а потом ушла от па Симагина и рыдала о Вербицком.
Кашинский, я ведь тебя урою, если ты Киру обидишь. Я сейчас в заводе. Я Сталина видел, теперь мне сам черт не брат!
Таким вот тоном, такими вот отрывистыми фразами мама разговаривала с па в последние дни совместной жизни. Уже только формально совместной. Я все помню.
К сожалению. Лучше бы забыть. Ничего не понимал тогда – но какой это был ужас… Мир рушился. Медленно так, неторопливо и основательно: трещины, крошево, густые клубы цементной пыли… Почему я тогда не спятил?
– Как операция? – спросил я, изо всех сил постаравшись, чтобы хоть меня голос не выдал. Чтобы вопрос шел в одном строю с предыдущими. Как диссертация? Как операция?
– Антон, я больше с тобой не работаю, – голос у неё просто-таки рвался. То ли от слез, то ли от ангины, то ли… не знаю. – И с Кашинским больше встречаться не намерена. Ни с Кашинским, ни с кем. Прости. Считай, я тебя… – у неё зажало горло. Она прервалась, и я услышал странные сдавленные звуки, то ли бульканье, то ли горловое квохтанье… я лишь через секунду сообразил, что она едва сдерживает истерику. Справилась. – Считай, Антон, я тебя предала. Одним сотрудником у тебя стало меньше.
Двумя, подумал я, почему-то сразу вспомнив о Коле. Проникающее ранение в область печени… Избави Бог.
– Киронька, да что случилось? Может, мне приехать? Хочешь?
Трубка стукнула, положенная, видимо, на телефонный столик, а ещё через мгновение раздался чуть растерянный голос тещи:
– Антон, извините Кирочку, но она убежала к себе. У неё какие-то огорчения. Я и сама толком не знаю – и стараюсь не приставать с расспросами. Ей нужно придти в себя.
– Понимаю. На работе?
– Вероятно. Хотите с Глебом поговорить?
– Н-нет, – после короткого колебания ответил я. – Я тоже тут… на бегу.
– Я так и думала, – с достоинством и даже несколько торжествуя проговорила теща и повесила трубку.
А о чем я мог бы сейчас с ним говорить? Будь умницей, слушайся маму, вспоминай меня пореже? Так он и сам все это делает.
Так.
Так-так-так. Что-то я, кажется, не то сделал.
Только этого сейчас не хватало.
Я прижался кипящим лбом к холодному стеклу окна и стоял в этой позиции, верно, с минуту. Вот тебе и донна Анна.
Ладно. Как учил нас в окопе близ станицы Знаменской старшина, назидательно воздев короткий и лохматый кубанский палец: «Шо есь баба? Баба есь мина замедленного действия. То она лежить себе тихохонько, полеживаеть, а то удруг кэ-ак бабанеть! Усе кругом удребезги. И хрен поймешь, с чего она бабанула. Ни с чего, просто момент в механизьме натикал…»
Ладно. Живы, здоровы – и слава Богу, по нынешним временам это уже немало.
А поеду-ка я к родителям, со сладостной оттяжкой подумал я. Вот уж где можно отмякнуть. Всегда.
Я надел куртку, попрощался с Катечкой и вышел в слякоть. Побрел к стоянке, запихнув руки поглубже в карманы и стараясь не глядеть по сторонам, на бесконечные «Фор рент», «Фор селл» в пустых витринах. Партизан под оккупантами, елы-палы. Маша, Маша, тридцать третий больше не выбивай, все выдули, алкаши проклятые! – Лэдиз энд джентльмен, зе портвайн намбер серти сри из солд аут, сэнк ю!
Сдается, продается…
Не бьется, не ломается. А только кувыркается.