общины сестер милосердия Орженевской, старшей сестре Петроградской общины сестер милосердия имени святого Георгия Казем-Бек и Самсоновой. В Копенгагене присоединились трое делегатов датского Красного Креста, все - командоры ордена Даннеберг: Хениус, фон Шлет и Твермос, пожилые господа. Датчане держались просто, как умудренные жизнью крестьяне.
Казалось, их ничто не может глубоко задеть, во всяком случае они не обнаружили большого сочувствия Екатерина Александровне, когда узнали, кто она. От их равнодушия ей стало досадно, будто ею пренебрегали.
Потом, после посещения первого солдатского лагеря, господин Эрик Хениус сказал ей, что передал германцам свою личную просьбу найти генерала Самсонова, и ему ответили, что такого генерала в числе военнопленных нет, есть другие - Клюев, Мартос, и что можно посетить их лагерь.
Екатерина Александровна видела, что датчане по-прежнему не выражает сочувствия и действует из долга. Но это было не то, что владело ею, не такое чувство долга, даже вовсе не чувство!
Она обследовала лагерь за лагерем, погружаясь в неведомую русскую жизнь.
Одна грань этой жизни прочно сияла над германскими черепичными крышами, поражая ужасом и силой страдания.
Екатерина Александровна искала реальные отпечатки этой грани, но солдаты не заявляли претензий на немецких комендантов, следов жестокости не было.
Но русским сестрам была известна страшная история, случившаяся в каком-то лагере. Ее рассказал датчанам некий поляк, плававший матросом на датском пароходе и интернированный в начале войны. То, что история случилась в прошлом году, может быть, объясняло ее ожесточение, во всяком случае в нынешних лагерях делегация не встретила ничего подобного.
По словам поляка, и в передаче датчан все выглядело так.
Однажды в лагерь были приведены четыре казака в шароварах с лампасами красного цвета. Их вывели во дворик, поставили шагах в двух от стены барака, и через щель в стене поляку все было видно. У первого казака положили правую руку на маленькую чурку и штыком-ножом отрубили по половине пальцев большого, среднего и мизинца, сделав из кисти какую-то рогульку. Обрубки отлетали и падали на землю, а немецкие солдаты их подбирали и складывали казаку в карман. Потом увели в барак. Второму казаку отрубили уши. Третьему ударом штыка сверху вниз отсекли кончик носа, который повис на кусочке кожи. Казак знаками попросил, чтобы отрезали повисший кусок, и тогда ему дали перочинный ножик, и несчастный горемыка сам отрезал собственный нос.
Про эти ужасы невозможно было слушать. Оржаневская закрыла уши. Но Хениус поднял кверху палец и сказал, что они обязаны знать, а там пусть судят, как хотят.
Привели четвертого казака, продолжал Хениус. Что хотели с ним сделать, неизвестно. Он выхватил штык и ударил одного германца и стал драться со всеми остальными пятнадцатью солдатами. И они его закололи штыками...
- Я думаю, это правда, - заключил Хениус. - Когда я был датским консулом в Одессе, я узнал русский характер. Вы очень своевольны.
- Он должен был терпеть? - спросила Казем-Бек с аристократической горделивой простотой.
- Но чего он добился? - тоже спросил ее Хениус. - Надо было подчиниться судьбе.
Впрочем, больше таких историй они не слышали, хотя читали в глазах военнопленных горький упрек. 'Вы все равно уедете, а нам оставаться, - так понимала их Екатерина Александровна. - Мы не можем всего рассказать!'
Здесь были иные правила, иные законы управляли и спасали людей.
Лагерь Данциг-Тройль встретил краснокрестную делегацию духовым оркестром, исполнявшим 'На сопках Маньчжурии'. Сестры остановились как вкопанные. Они помнили эти слова: 'Плачет, плачет мать родная, плачет молодая жена...' Хотя играли одну музыку, скорбная молитва песни звучала в сердце.
Серые бараки тянулись унылыми рядами, словно застывшая тоска. Над церковным бараком возвышался крест, и сестры перекрестились, утешаясь видом православного символа.
Тучный комендант с бисмарковскими усами показал лагерь - бараки, лазарет, отхожие места, читальню, переплетную, сапожную мастерскую - и, показывая, давал понять, что ставит немецкую культуру выше всех.
Впоследствии Екатерина Александровна повидала другие лагеря, и везде, на Лебе, в Бютове, Гаммерштейне, Черске, Тухале, Арисе, Гайльберте, Прейсиш-Голланде она сталкивалась с двумя культурами, комендантской и российской, которые существовали сами по себе. Она заходила в комнатки лагерных комитетов взаимопомощи, где кто-то, то ли солдат, то ли унтер-офицер, то ли вольноопределяющий, каждый раз обещали разыскать кого-нибудь из второй армии, и каждый раз Екатерина Александровна испытывала чувство горечи и вины за то, что пережили эти люди. Но постепенно вырисовывалась картина, отодвигавшая страдания отдельного человека на второй план. В том числе и ее страдания.
Екатерину Александровну просили прислать книги для читален, ноты для оркестров, пьесы для драматических кружков, учебники для школ /были в лагерях и подростки/, и хотя не везде были школы и оркестры, зато везде были комитеты взаимопомощи, и они отвергали важную жизненную опору, без которой Екатерина Александровна не мыслила человеческое существование. Им не нужно было геройство, они его презирали.
Еще в первом лагере комендант сказал, что главное уже сделано немецкими руками: немцы заставили пленных думать и заботиться о себе; это всегда было свойственно Германии по отношению к России.
Екатерина Александровна возразила, приведя для примера успехи в Средней Азии, где обаяние русского имени творило добро.
За комитетами взаимопомощи стояла традиция новгородского веча и крестьянской общины, не чуждая Екатерине Александровне, ибо она выросла в Акимовке, бок о бок с крестьянским миром, но все-таки неглавная, негосударственная. А сейчас взаимопомощь заменяла им родину! Они сами произвели свою простонародную государственность.
В солдатских лагерях Екатерина Александровна узнала, что случилось с армией мужа, узнала о маршах по песчаным дорогам, последних сухарях, 'чемоданах', боях в окружении. Только об Александре Васильевиче - ничего не узнала.
Она хотела поехать в крепость Кенигштейн, где содержался генерал Клюев.
Хениус сказал ей, что найдена могила Самсонова, возле Вилленберга, близ какой-то фермы, и что лучше поехать туда. А Кенигштейн - не по пути, далеко.
Она видела будто наяву - ночной лес, перекопанные, заваленные деревьями дороги и лезущих, как муравьи, солдат, вытаскивающих на руках пушки; ночную тьму резали прожектора, били пулеметы, но муравьи лезли, лезли, в штыки, из последних сил, две ночи не спали, три ночи не ели...
Датчане сказали о Клюеве, что нельзя его осуждать за сдачу в плен, потому что даже рыцари в безнадежных случаях ломали шпаги и отдавали их неприятелю.
- А ее муж застрелился! - гневно возразила Казем-Бек.
- Разве он этим принес пользу своей стране? - спросил Хениус. - Вы, русские, порой бесчувственны к смерти.
- Вы плохо знаете русских! - сказала Казем-Бек.
- Я много лет жил у вас, - возразил Хениус. - Я уважаю Россию, но есть вещи непонятные...
- Тогда не судите о них! - заключила Казем-Бек. - Теперь Клюев с его рыцарством навеки опозорил себя, а генерал Самсонов умер героем.
За прахом Самсонова поехала одна Екатерина Александровна в сопровождении пожилого немецкого майора, сухого службиста с огромной старинной саблей. Оржеховская и Казем-Бек обследовали большой недавно выстроенный лагерь в Прейсиш-Голланде, и благословили ее.
Она проехала через Дейч-Эйлау, Монтово, Сольдау, Нейденбург, Мушакен, видела удлиненные, еще не разобранные платформы, предназначенные для выгрузки пехоты из вагонов, видела сломанные перила и стены вокзалов посеченные щербинами; разговаривала с лютеранским пастором, поведавшим ей, что он был в Нейденбурге в те страшные дни и знает, что один немец бросил камнем в казака и был застрелен, но это был единственные немец, который погиб при русских; майор спорил с пастором, говорил о жестокости русских, но священник отвечал, что берлинские газеты врали... Майор хотел втянуть Екатерину