Ленина, Брестского мира, введения НЭПа. После смерти Ленина стал сторонником Троцкого. В 1927 году на XV съезде он был исключен из партии, но после заявления о своем разрыве с Троцким получил партбилет обратно.
Во время следствия по делу «Объединенного троцкистско-зиновьевского центра» был назван среди руководителей «Параллельного антисоветского троцкистского центра». 28 июля 1936 года арестовали его жену. Она дала показания о своих связях с троцкистами.
Находившийся в Сочи Пятаков срочно прибыл в Москву. Ежов предъявил ему показания, свидетельствующие против него, а также показания жены. Кроме того, Ежов сообщил, что Пятаков снят с должности заместителя наркома и назначен начальником Чирчикстроя в Среднюю Азию.
Растерявшийся Пятаков стал заверять Ежова, что не виноват, но за то, что не заметил контрреволюционной деятельности жены, достоин большего наказания и готов лично расстрелять ее и всех участников троцкистско-зиновьевского заговора.
На этом его мучения не кончились. 22 августа, завершая судебный процесс, прокурор СССР Вышинский сообщил, что решено начать новое расследование в отношении ряда лиц, в том числе и Пятакова. Далее последовал арест.
Пятаков был идейным коммунистом. Он держался в течение 33 дней, отвергая все обвинения. Потом признал свою вину. А. Орлов объясняет это тем, что Орджоникидзе уговорил Пятакова «уступить требованию Сталина и принять участие в жульническом судебном процессе, — разумеется, в качестве подсудимого». Нарком гарантировал, что смертного приговора не будет299. Как и многое в книге Орлова, это утверждение является апокрифом.
На самом деле Пятакова сломали во время многочасовых непрерывных допросов, применяя так называемую «конвейерную систему» и «стойки», во время которых подследственному не дают спать двое- трое суток подряд и не позволяют изменить положение тела.
Орджоникидзе в это время находился в Кисловодске, и ему туда присылали протоколы допросов Пятакова.
Тот признавался во вредительстве. Но то, что он называл вредительством (ошибки в планировании, ввод в эксплуатацию незавершенных объектов, отставание в строительстве жилья, «долгострой» и т. д.), было повсеместным явлением.
Орджоникидзе не верил в его виновность до момента очной ставки с ним в январе 1937 года. Жена Бухарина, который тоже присутствовал там, так передала его рассказ: «Внешний вид Пятакова ошеломил Н. И. еще в большей степени, чем его вздорные наветы. Этобыли живые мощи, как выразился Н. И., „не Пятаков, а его тень, скелет с выбитыми зубами“… Пятаков говорил опустив голову, стараясь ладонью прикрыть глаза. В его тоне чувствовалось озлобление, как считал Н. И., против тех, кто его слушал, не прерывая абсурдный спектакль, не останавливая неслыханный произвол.
— Юрий Леонидович, объясните, — спросил Бухарин, — что вас заставляет оговаривать самого себя?
Наступила пауза. В это время Серго Орджоникидзе, сосредоточенно и изумленно смотревший на Пятакова, потрясенный измученным видом и показаниями своего деятельного помощника, приложив ладонь к уху… спросил:
— Неужто ваши показания добровольны?
— Мои показания добровольны, — ответил Пятаков.
— Абсолютно добровольны? — еще с большим удивлением спросил Орджоникидзе, но на повторный вопрос ответа не последовало»300.
После этого свидания судьба Пятакова была решена, Орджоникидзе уже не мог защищать его. Однако нарком не оставил попыток оградить свое ведомство от чрезмерного внимания НКВД. Он не мог не понимать, что его личные права «неприкасаемого» члена Политбюро уменьшаются и что никаких особых отношений со Сталиным уже нет.
Скорее всего, под влиянием Орджоникидзе 13 февраля 1937 года на места была послана директива секретарям обкомов, крайкомов, ЦК нацкомпартий, начальникам управлений НКВД по краю, области. В ней выражалось прямое указание не арестовывать «директоров, инженеров и техников, конструкторов промышленности и транспорта и других отраслей» даже по согласию секретарей местных партийных комитетов, которые часто дают его ради собственной страховки. Аресты могут производиться только с согласия «соответствующего наркома». Если нарком противился, за разрешением спора надо было обращаться в ЦК ВКП(б).
Тут все понятно. Политбюро сдерживало усердие региональных властей, оставляя контроль за собой.
Вместе с тем Орджоникидзе не являлся оппозиционером, его сталинизм был более мягким, более человечным по отношению к соратникам, чем сталинизм Кагановича или Молотова.
Не случайно Серго накануне февральско-мартовского пленума ЦК (1937), на котором он должен был выступать с докладом о вредительстве в промышленности, отправил на заводы несколько комиссий для проверки обвинений НКВД.
Можно сказать, что Орджоникидзе остался на позициях ленинской внутрипартийной демократии, принципы которой не позволяли рассматривать идейных противников как врагов. Во всяком случае, политическая практика конца 1920-х годов, когда оппозиционеров не заключали в тюрьмы, а ограничивались их ссылкой, была ему ближе, хотя именно ему принадлежала идея использовать труд заключенных на северных стройках. (В сентябре 1936 года стали переводить репрессированных оппозиционеров в тюрьмы и лагеря.)
Сталин же к 1936 году уже был полновластным диктатором, проводившим заключительные операции по устранению оппонентов. Его директива «об уничтожении мерзавцев», согласно духу которой НКВД можно было не утруждаться сбором доказательств, фактически легла в основу всех публичных судебных процессов, на которых подсудимые покорно соглашались с приписываемыми им преступлениями.
Иногда их признания красноречиво свидетельствовали об обратном — о фальсификации. Так, Пятаков говорил, что, будучи в Берлине в декабре 1935 года, летал к Троцкому в Осло и что самолет совершил посадку на аэродроме «Хеллер», однако норвежцы опубликовали в своей прессе справку, что «никакие гражданские самолеты там не приземлялись».
К тому же Троцкий развернул пропагандистскую работу, обличая Сталина. Он выразил готовность участвовать в открытом процессе. Москва на это ничего не ответила, так как любой европейский суд, рассматривая ордер на выдачу Троцкого, потребовал бы убедительных доказательств. А что мог предъявить Сталин?
По сути, он был загнан в угол надвигающейся войной, к которой СССР не был готов. Ему требовалось устранить потенциальных врагов, но законных, юридически выверенных средств не было. Следственный аппарат НКВД располагал только заданием Сталина.
Поэтому репрессии 1936–1938 годов — это не имеющая аналогов по изощренности и средневековая по характеру операция одного, низшего, ядра населения против другого, высшего. Столкнулись две культуры.
И чем цивилизованнее Сталин хотел показать проводимые судебные процессы, тем ужаснее они казались в Европе. Там не могли даже и помыслить, что у него нет иных средств и расценивали его действия как расправы без суда и следствия.
Однако и такие расправы тоже были. Хотя эта практика (и философия) противоречила линии Сталина на конституционный порядок и альтернативные выборы.
Когда многие биографы Сталина и исследователи его времени, опираясь на апокриф чекиста- невозвращенца А. Орлова, пишут о том, что Сталин давал личные гарантии своим врагам в обмен на их публичные признания, они не задаются вопросом: а зачем Сталину были нужны признания?
На первый взгляд — чтобы показать западной публике «черные» дела троцкистов.
Но есть еще более глубокий пласт. Это столкновение ментально-религиозного плана, подобное тем, которые были во времена протопопа Аввакума, когда царь Алексей Михайлович безжалостно расправлялся со сторонниками старой веры, не желавшими подчиниться светской власти и принять церковную реформу.
Второе обстоятельство не хотят замечать, останавливая взгляд только на кровавых