У Гальки было занято, у Вики тоже, болтают подружки... Солнце уже заглядывало в окна, выходящие на запад, скоро дома станет просто невыносимо, никакие шторы не спасают от яростного питерского летнего солнца. В это время дома сидеть — полная глупость. Тем более что последние свободные деньки. Ведь Настя всерьез, какие бы иронические гримасы ни корчили родители, всерьез в этом году собиралась заняться учебой. Институт — не шутка, а она выстроила себе конкретный жизненный план, которому собиралась неукоснительно следовать. И посмотрим в конце концов, кто окажется прав — она или предки, не верящие в ее усидчивость и способность все запоминать на уроках, а не корпеть дома за учебниками.
Настроение у Насти, как всегда в первые полчаса после пробуждения, было премерзкое. И окончательно оно испортилось, когда оказалось, что ни одному из друзей и подружек невозможно дозвониться. Где их искать? В общем-то, понятно где. Но шевельнулось внутри что-то вроде обиды — не могли позвонить, разбудить, позвать с собой.
— Ма, никто не звонил?
— Звонили, звонили они, приятели твои, трубку бросают, когда слышат ответчик. Замучили меня своими звонками. Хоть бы представлялись. Ты скажи им, что ли, а то треплют нервы.
— Да ладно тебе, — Настя достала из холодильника яйцо, бросила в маленькую кастрюльку и поставила на огонь.
— Поешь по-человечески, что ты одними яйцами питаешься! — мать все не унималась.
— Не хочу.
Лучше держать оборону, не переходя в нападение. Себе дороже. Мать совсем разойдется, раскричится о своей погубленной жизни, о разочаровании, которое ей принесла Настя, о том, что у всех дети как дети, а у нее одной не дочь, а неизвестно что, и так далее по давно понятной схеме.
— Где же папа наш, что же ни ответа ни привета, — неожиданно переключилась мама на другую тему, — хоть бы позвонил, что ли? Не похоже на него.
— Да что ты, ма, приедет, никуда не денется. Не психуй.
— Как же мне не психовать, обещал вечером вчера вернуться, а сейчас уже тоже почти вечер. Может, случилось что? Он на машине — мало ли что на дороге бывает. Может, авария, не дай Бог.
— Перестань. Какая авария? Он же осторожный, как девушка. Никаких аварий. Заехал к кому-нибудь по делам или так, оттянуться.
— Оттянуться! Еще не хватало!
— Ну да, ты-то оттягиваешься по полной программе, а ему что, нельзя?
— А ну-ка кончай эти разговоры! Я оттягиваюсь, видите ли! Я пашу всю неделю, как лошадь, в гости хожу только по выходным, а она мне тут претензии высказывает! Да я...
— Ладно, мамуля, ну что ты завелась? Все нормально. Я пошла, — Настя встала из-за стола, уже стоя допивая остатки чая из большой черной кружки.
— Куда это?
— Как — куда? Гулять. У меня еще каникулы.
— Каникулы... А готовиться тебе не надо, последний класс, почитала бы что-нибудь! И так-то в голове немного было, а за лето, наверное, вообще все выветрилось.
Настя обняла мать, за лето ставшую заметно ниже дочери, поцеловала ее в упругую щеку, в лоб, на котором еще не было и признаков морщинок, в красивые большие глаза — по очереди, в один и в другой. Красивая у нее мама все-таки, самая, пожалуй, красивая из всех знакомых ей женщин.
— Когда вернешься-то?
— Не знаю, — Настя уже надевала свои замшевые ботиночки. — Вечером.
— В девять чтобы была дома. Не позже.
— Ма, дай денег немножко.
— Денег... Опять ей денег. Сколько тебе?
— Ну, не знаю. Дай там... Двадцать...
— А не жирно тебе — двадцать? Возьми вот пятерку и скажи спасибо.
— Ма, это мне на дорогу только — пятерку. Дай еще-то.
Мать вздохнула и вытащила из кармана джинсов, которые, к неудовольствию мужа, предпочитала любой другой одежде, десятку.
— Возьми. А пятерку давай назад.
— Спасибо, мамуля, любимая моя красавица! — Настя снова громко чмокнула ее в щеку. — Пока!
Когда она подошла к лифту, дверцы разъехались и из кабины вышел Николай Егорович. Столкнувшись нос к носу с Настей, он вздрогнул, но, узнав соседку, мгновенно растянул лицо в широкую веселую гримасу, искреннюю, как показалось Насте. Он вообще был весельчаком, этот Николай Егорович, но иногда становился чересчур назойливым, орал на весь двор: «Настюха, как делишки, где мальчишки?» — и все в таком духе, тяжеловесный юмор пятидесятилетнего безработного работяги. Хотя жил он не бедно, судя по одежде и упитанному Дику, халтурил где-то, но постоянной работы давно не имел.
— Привет, Настюха! Ты меня испугала даже, красавица. Спешишь куда?
— Здравствуйте, здравствуйте. Да так, дела всякие, — она проскользнула в кабину мимо застывшего на выходе соседа.
— Ну, дела — это святое! В школу скоро?
— Скоро, — натянуто улыбнулась Настя. Она ненавидела эти пустые вопросы: «Скоро в школу?» Сегодня двадцать девятое августа — пусть отгадает, скоро ей в школу или нет. Тоже мне бином Ньютона, как у Булгакова сказано.
— Ну-ну, — весело констатировал сосед. — Давай-давай.
«Даю-даю, — подумала Настя уже под скрипение спускавшегося вниз лифта. — Если каждому давать...»
Она прошла мимо ночного магазина, выглядевшего при дневном свете какой-то убогой забегаловкой, дешевой лавкой, в которую и заглянуть-то приличный человек побрезгует, лучше пройдет дворами до универсама. «Надо же, — в который раз удивилась она. — Как ночь все меняет...» Усмехнувшись этой не очень-то свежей мысли, она вдруг подумала, что ни разу не видела днем удалого продавца, этого самого Виталика, который вчера ее, можно сказать, почти что соблазнил одним своим взглядом. Может быть, освещенный солнцем Виталик будет выглядеть не так привлекательно? Может быть, он — этакая «тать в нощи»? Настя не знала, что такое «тать», но слово ей нравилось. Что-то такое жутко приятное должна означать эта «тать», да еще в «нощи». У-ух здорово!
Она вышла из метро на канале Грибоедова уже в начале четвертого. Здесь, на «климате», как всегда была толчея, сутолока, броуновское движение людей, совершенно разных внешне, несопоставимых по уровню достатка, в непохожих одеждах, с разными уровнями жизни, воспитания, с разными работами, проблемами, целями, желаниями, но объединенных вечным водоворотом «климата», как называло это место уже не одно поколение ленинградцев-петербуржцев. Теплый воздух, вырывающийся из-за стеклянных дверей на входе в метро с Невского и канала Грибоедова, действительно создавал своеобразный микроклимат в крохотном закутке, огороженном толстыми колоннами от тротуаров и многоэтажной громадой дома от любой непогоды. Здесь и назначались свидания, деловые встречи, здесь сновали вошедшие уже в быт больших городов бабушки с двумя-тремя блоками сигарет в авоськах, торгующие без всяких лицензий и справок, рядом жевали пирожки постовые милиционеры, время от времени, словно ни с того ни с сего, прогоняющие старушек с их привычных торговых мест, но больше всего было здесь молодежи, самой разной — от «продвинутой», в блестящей разноцветной коже, сверкающей синтетике, в «пластике», с волосами всех цветов и оттенков, до самых банальных гопников в застиранных спортивных штанах и неопределенной формы и фирмы курточках.
Выйдя из метро на «климат», Настя огляделась вокруг, но не увидела ни одного знакомого лица. Впрочем, нет, лицо-то знакомое было — пожилой дядька с длинными волосами, в каком-то диком военном кителе неизвестной армии, торчал на своем обычном месте — в углу квадратного загончика, почти на тротуаре, ведущем к Спасу на Крови. Борштейн его фамилия, вспомнила Настя. Художник какой-то, известный, говорят. Вечно здесь торчит, встречает своих дружков, такого же андеграундного вида местных гениев. Но Борштейн — это не ее компания. Правда, он косится на нее, тоже, конечно, знает в лицо, но хрен с ним, с Борштейном, у нее свои дела, у него — свои.