Сергей подумал, что надо бы последить за собой. Если уж Виктор заметил, то заинтересованные наблюдатели, о которых предупреждал Мурзин, тем более усекут. Подумал и тут же опять оглянулся. И нашелся, чем оправдаться.
— А Эмка сейчас спит?
— Наверное, спит.
Спит так спит. Обидно, конечно, могла бы и прервать сон девичий по такому случаю, приехать вместе с братом на вокзал. Хотя, если подумать, с чего бы? Его прихватило, но это вовсе не значит, что и ее тоже.
Пока ехали в стареньком «Фольксвагене» Виктора по пустынным улицам, он все пытался погасить свою обиду, прикидывал, как войдет в дом и холодно поздоровается с Эмкой. Пускай позлится.
Было уже совсем светло, фонари не горели, но сплошные ряды магазинных витрин все были ярко освещены изнутри. На улицах ни души, и эти живые витрины, горящие неизвестно для кого, оставляли впечатление ирреальности.
Виктор жил далеко, на окраине города, в новых кварталах района Остерхольц, похожих на московские новостройки. Но подъезд, куда они вошли, не напоминал московские подъезды. Чистеньким лифтом поднялись на четвертый этаж, шумно ввалились в такую знакомую Сергею просторную прихожую. Все тут было, как в прошлый раз: белые двери на кухню и в комнаты, встроенный шкаф для верхней одежды, фибровое ведерко для зонтов, всегда пустовавшее, поскольку ни Виктор, ни Эмка никак не могли привыкнуть пользоваться этой принадлежностью немецкого быта. И тот же большой стол, на котором уже было что-то, накрытое белой скатертью. Новой была только полочка на стене, и на ней в аккуратной картонной рамочке чей-то портрет. 'Эмка!' — сразу решил Сергей и шагнул к полочке. И ахнул: Горбачев!
— Этого паразита чего выставил?!
— Почему паразита? — удивленно воскликнул Виктор, да так громко, что Сергей испуганно оглянулся на дверь Эмкиной комнаты.
— Тише, сестру разбудишь.
— А ее нет.
— Как нет? А где она?
Заскребло на сердце: неужели загуляла?
— Она далеко, в Тюбингене.
— Где?! — Теперь в груди похолодело. Тюбинген — это же у черта на куличках, на другом конце Германии. — Чего она там? Замуж, что ли, выскочила?
— Учится в университете. Я писал.
— Не знаю, не получал. А она чего?.. В Бремене разве нет университета?
— Есть, конечно. Но ее не переспоришь. Упрямая, ты же знаешь.
Нет, упрямой он ее не знал. Красивой, умной, доброй, заботливой, даже нежной знал, но не упрямой.
— На кого же она там учится? — спросил с сарказмом, который, как ни старался, не мог скрыть.
— На пастора.
— Пастор? Женщина?!
Вдруг подумалось: не из-за него ли? Хочет грех замолить? Хотя разве это грех по нынешним временам?
— Что такого? — в свою очередь удивился Виктор. — Это у нас, в России, женщине не полагается быть попом. А у протестантов считается: если перед Богом все равны, то и звать к Богу могут все. Лютер говорил, что человек вправе обращаться к Богу непосредственно, без посредников. И значит, пастор, получается, вроде как воспитатель, наставник. А воспитателем женщина может быть даже лучшим, чем мужчина…
Разговаривая, они уселись за стол, на котором под скатертью лежали готовые завтраки в пластиковых упаковках, стояли коробочки простокваши, несколько металлических цветастых банок пива, бутылка вина.
— Ну, рассказывай, — нетерпеливо потребовал Виктор. — Чайник сейчас вскипит, а пока дуй пиво.
— О чем рассказывать?
— Как там у нас?
— Хреново. Все разваливается.
— Ну, ты уж… Я ведь тоже радио слушаю. Трудно, конечно, но не так уж…
— Так уж! — зло сказал Сергей. И вскочил, перевернул картонку с портретом Горбачева. — Не могу видеть этого меченого. С него, заразы, все началось.
— А говорят, он начал исправлять…
— Начал, да вот уже сколько лет никто не знает, как кончить.
Засвистел чайник, и Виктор встал, прошел на кухню, крикнул оттуда:
— Здесь, в Бремене, был случай: бургомистру голову отрубили за то, что запустил городские дела.
— У нас бы так!.. И ведь не просто некомпетентность да бесхозяйственность — прямое предательство. Всю Россию запродали американцам или кому там еще? Разодрали страну на части, чтобы легче было обирать.
— А что же президент?
— Президент одним из первых подал пример публичного отступничества. Если бы он тогда, прямо на трибуне, застрелился, когда отрекался от того, чему сам был цепным псом, его бы поняли и простили. А он по существу провозгласил предательство добродетелью. И пошло. Предал Верховный Совет, поднявший его из дерьма, предал своего вице-президента, предал Конституцию, на которой клялся в верности. Что Горбачев, что Ельцин — два сапога пара. И понеслось. Иуды засучили ногами: всегда, мол, были против. Врут ведь, сволочи, и не заикаются. Когда были на самом верху партийной власти, первыми душил свободомыслие. Всю жизнь звали верно служить идеям марксизма-ленинизма и вдруг завопили о его преступности. Ну и шагали бы прямиком в тюрьму, так нет же… Мигом выскочили из своих красных штанов. А ну их всех!..
Он стукнул кулаком по столу и грубо выругался. Вино выплеснулось на скатерть.
— М-да! — только и сказал Виктор. И повторил: — М-да! Изведешься ведь так-то.
— Все мы там извелись, готовы глотки рвать друг другу.
— Друг другу?!
— Да нет, похоже, уже разобрались, кому надо рвать.
— Знаешь что, давай-ка поспим немного, охолонем, как говорят там, у нас, — предложил Виктор. — Я тоже невыспатый. Вчера проубирался допоздна. Не принимать же ваше превосходительство в холостяцкой квартире.
— На работу не надо?
— Сегодня у меня выходной, так что гуляем…
Через пять минут Сергей лежал в той самой кровати, которую помнил все это время. Уже засыпая, подумал, что вся его злость, все раздражение, выплеснутое на терпеливого Виктора, оттого, что нет Эмки. А если нет Эмки, то что ему делать в Бремене? Не по магазинам же шляться. Это прошлый раз он ходил по магазинам, как по музеям. А теперь этих экспонатов, которые нельзя купить из-за дороговизны, и в Москве предостаточно.
И сразу, без раздумий, решил: не болтаться впустую, а упросить Виктора сегодня же съездить в Ольденбург. Полста километров по немецким-то дорогам — прогулка на час. Поболтать с Виктором вечера хватит. А завтра можно и в Росток. Виктор обидится? Ну, денек, самое большее, можно повременить, а потом — за дело.
Вот если бы Эмка!.. И он уснул с мыслью о ней, улыбался, чувствуя, как растекается в груди неведомое томление, грустное и в то же время очень-очень радостное.