те времена диктора в честь уходящих в битву за человечество, то есть именно нас. Панегирик посвящен был прошлому старту, на Пятый Пробор, я о нем уже говорил, всем нашим он тогда очень понравился, и решено было запускать его вроде гимна, перед каждым последующим пробором. Мы не знали тогда, что не так уж много нам этих проборов осталось. Что некоторым и вообще ни одного не осталось.
«Земля спокойна за них. Как всегда, они победят. Через несколько дней они спустятся в очередной ад, где за каждым камнем, каждым кустом, каждой, с виду такой невинной, травинкой поджидает их колющая, ломающая кости, грызущая, брызжущая ядами смерть — и ад расступится перед ними. Инфарктогенные чудовища станут лизать им ноги, кондоры величиной с дом станут носить им на завтрак яйца, а ипритовый паук смирит свой нрав, примет позу „пьета“ и помчит их туда, куда они пожелают. Через несколько лет по их следам придут первые миллионы поселенцев, чтобы начать свободную, спокойную, не стесненную квадратными метрами жизнь. И на Земле станет еще просторнее».
Бред, конечно, дичайший, особенно насчет того, что «еще просторнее», под стать сегодняшним стеклам о куаферах, только сегодня другие акценты, но нам нравилось, потому что говорили о нас.
Согретый ревом меморандо, любопытными, уважительными взглядами прохожих, Элерия заухмылялся, приосанился, спросил: «Что новенького?» И, не дождавшись ответа, со смаком принялся посвящать меня в свои не слишком-то вероятные новости. Длинный, нескладный и пегоусый, он имел заговорщицкие глаза и тем покорял. Мы с ним не только соседи, мы с ним, можно сказать, друзья были, а это немало, я такими словами не бросаюсь обычно. Мы шли в ногу, чуть покачивая в такт шагам одинаковыми чемоданами, и весь мир принадлежал нам.
Как всегда, почти у порта нас догнал Кхолле Кхокк.
Он со сдержанной улыбкой выдержал два удара по печени и умудрился при своих неполных ста восьмидесяти сантиметрах посмотреть на нас сверху вниз, да так добродушно, что захотелось расхохотаться от радости и спросить:
— Кхолле Кхокк, ну как твои дела, Кхолле Кхокк? — Хотя что мне до его дел.
Кхолле Кхокк немножко был не куафер, я хочу сказать, что породы он был не куаферской — замедленный, чересчур добрый, — однако нареканий от Федера пока ни одного не имел. Подозревали даже, что он засланный журналист, пишущий о нас книгу с разоблачениями. Но все равно — это был Кхолле Кхокк, и конечно, никакого вреда он нам принести не мог. Я расхохотался и сказал:
— Кхолле Кхокк, ну как твои дела, Кхолле Кхокк?
Он отрицательно потряс головой и ответил:
— Все хорошо!
Место сбора находилось в дальнем конце атмопорта, на пятачке между зданиями средней администрации, блоком подсобных служб и длинной унылой чередой кубических складских помещений, стыдливо прикрывающих свое уродство рифленым забором отчаянно-желтого цвета. Уже набралось много ребят, уже из ближайшего ангара высовывала свой надраенный нос «Биохимия», собственность куаферской службы. Меморандо Элерии орал не переставая, и, пока мы здоровались, пока внедрялись в общий, голодный, бессмысленно радостный треп, он то выключал панегирик, то включал, то перецеливал рекордер назад, к началу, и похоже было, что ему самому порядком поднадоела эта музыка. Но традиция есть традиция, особенно если она только что родилась.
«…Смотрите, вот они направились к трапу знаменитой „Биохимии“, с виду обычные парни, но мы помним, что только благодаря им…»
Наш Федер, конечно, тоже был здесь, кое-как одетый верзила Федер, восхитительно в меру горбатый Федер, и на Земле наплечников не снимающий, пятидесятилетний красавчик Федер, которому двадцатилетние давали двадцать пять, тридцатипятилетние — сорок, и только сорокапятилетние могли заподозрить его настоящий возраст. Но такие среди куаферов — редкость.
Он стоял поодаль от остальных и разговаривал с каким-то яростным толстячком из вспомогательной администрации, вернее, слушал, потому что говорил один толстячок — с воинственным видом жестикулировал и, судя по всему, что-то крайне категорически воспрещал. Федер смотрел на него изучающе и приязненно, изредка встряхивая головой, чтобы убрать лезший в глаза плоский вороной чуб. Потом он взял толстячка за плечи, наклонился и что-то шепнул ему на ухо (в чем никакой необходимости не было — их все равно никто не слышал). Толстячок в ответ с готовностью закивал, вздохнул, развел руками и деловито умчался к ангарам.
И еще один человек не смешивался с общей толпой — дю-А. Правда, я тогда не знал еще, что это дю-А. Я сразу обратил на него внимание — уже встречались где-то, очень знакомое лицо. У меня феноменальная память на лица, но здесь она отказала, и потому парень меня тревожил. Он стоял, прислонившись к забору, подтянутый, очень официальный, и вполне мог бы сойти за какое-нибудь должностное проверяющее лицо, если бы не был одет в новехонькую куаферскую куртку с расческой на плече и если бы не стоял рядом с ним блестящий черный баульчик из тех, какими пользуются только очень непрактичные люди, считая их лучшими спутниками в не слишком дальнем вояже. Для математика пробора он даже слишком был молод — лет двадцати двадцати двух. Но ни молодость, ни щегольской наряд абсолютно не подходили к его замороженной физиономии.
О том, что он здесь делает, у меня не было никаких сомнений. Все появившиеся после Пятого Пробора вакансии (кроме вакансии старшего математика) были заняты давно ожидавшими своей очереди «аспирантами». Их знали, к ним загодя начали привыкать, и вдень старта они сразу были приняты как свои, и уже нельзя было различить, кто здесь новичок, а кто куафер со стажем.
Тогда я в первый раз увидел нового художника — Марту, которая очень скоро выбила из моей головы всякую мысль о Джедди и заняла ее место. Мировой девчонкой она мне тогда показалась. Это сейчас мы с ней ссоримся что ни день.
Я уже говорил, что от Федера ждали чудо-математика, а он отмалчивался или пускался в таинственные намеки, и никто ничего не знал до самого старта, и теперь это новое чудо (больше вроде бы некому) с дикарски высокомерным видом подпирало складской забор. На него посматривали, однако, согласно строгой куаферскои «Этике вольностей» (тому самому кодексу), со знакомством вперед не лезли.
Благополучно избавившись от неуемного толстячка и поразмыслив пару минут, Федер направился в нашу сторону. Элерия моментально отреагировал, включив панегирик на том месте, где мы совершаем «почетный проход» к «Биохимии».
Представление получилось что надо. Федер приближался к нам с приветственно поднятыми руками, а из меморандо неслось:
«…Вот он идет! Смотрите, он идет первым — знаменитый, легендарный Антанас Федер, командир нынешнего пробора, отец десяти прекрасно причесанных планет, человек неукротимой энергии, человек, еще не знавший поражений и, можно быть уверенным, не узнающий их и впредь, — как сказал о нем мастер фактографического стекла Энзицце-Вит, „достойное украшение всего человеческого племени!“»
Мы грянули наш стандартный клич «Коа-Фу!», да так слаженно и так громко, что из ангара с «Биохимией» выставилось несколько встревоженных физиономий. Федер довольно рассмеялся. Он триумфальным шагом прошел сквозь толпу, раздавая шутки, рукопожатия, приказы и просьбы.
«Анхель Новак. Вот он, небольшого роста, запомните — Анхель Новак, флор-куафер и микробиолог. Это от него зависит ваше здоровье в будущих поселениях».
Снова дружный рев восторга. Новак, «сморчок» Новак, наш симпатяга, окидывает всех горделивым взглядом и, словно победивший спортсмен, приветствует нас воздетыми кулаками.
«…Лимиччи, Бруно Лимиччи, Гигант Лимиччи, тот самый, с Парижа-100, в одиночку спасший весь экипаж Аэроона. Его не нужно представлять, его всегда узнают по размерам. Бруно Лимиччи, тайный кошмар швейных автоматов!»
Лимиччи загоготал. Любое свое чувство и даже отсутствие оного Гигант Лимиччи выражал надсадным, ни на что не похожим ревом. И наш дружный вопль не смог его заглушить. Однако восторг восторгом, а кое-кто все же вспомнил, кого в тот раз представляли следующим, кое-кто обернулся и посмотрел с подозрением на подбоченившегося Элерию.
«…И вот, смотрите, — вот он, изящен, спокоен, нетороплив. Жуэн Дальбар, старший матема…»
Словно щелкнуло — наступила полная тишина. Элерия с испуганным и растерянным видом прижимал к груди меморандо. Ему никто не сказал, и он не вырезал про Жуэна. Он, конечно, должен был это