немного — метра два или три. Отец Елисей выпустил руку Ольги и, чертыхаясь, стал шарить по стене. Наконец он нашел то, что искал. Загремел засов — видно, он заржавел и поддавался с трудом. Заскрипели дверные петли, потянул сырой могильный ветерок.
Отец Елисей вынул из кармана свечу и чиркнул спичкой — затеплился слабый огонек. Ольга огляделась. Впереди была открыта железная дверь и за нею низкий, темный коридор. За спиной — бледные лица Катайкова и Булатова. Отец Елисей шагнул вперед. Послышался плеск. Дно коридора было покрыто черной водой.
И вот они идут по старому подземному ходу. Под ногами хлюпает вода. Стены и потолок сложены из бревен. Бревна прогнили, кое-где обратились в труху. В тусклом свете свечи видно, как разбегаются странные насекомые — порождения гнили, сырости, темноты. Бревна на потолке прогнулись. Удивительной формы наросты плесени выплывают из темноты и скрываются снова. Тихо, только плещет вода под ногами да тяжело дышат четыре человека. Идти приходится согнувшись, а монах торопится, не дает передышки. В одной руке он держит свечу, из другой не выпускает руку Ольги. Сзади идут Катайков и Булатов. Когда Ольга оборачивается, она различает их лица. Глаза у обоих испуганные. Страшно под землей, в этом мире сырости, гнили, слизи.
Долго они так идут. Или это только кажется, что долго. Больно уж тяжело шагать согнувшись по воде, по невидимому скользкому дну, боясь прикоснуться к омерзительным стенам, по которым ползают, разбегаясь от света, странные насекомые.
Но вот пол идет вверх. Под ногами земля, вода сюда не доходит. Ольга не знает, что впереди. Только спина монаха видна ей, только неяркий свет над его плечами, только пригнувшаяся его голова. Он останавливается. Он ставит свечу на землю, перемещаются тени, и кажется, сам монах вытягивается, меняет очертания, будто слился с собственной тенью. Снова напрягается он, чертыхаясь и проклиная все. Снова гремит ржавый засов, визжат несмазанные петли, открывается еще одна железная дверь.
Они в глубокой яме. Стены обшиты досками. Сырость доходит только до середины. Выше доски сухие. Сквозь щели дощатого потолка проходит дневной свет. Упирается в потолок приставная лестница. Отец Елисей поднимается по ней и откидывает крышку люка. Становится еще светлей. Наклонившись, отец Елисей говорит негромко и отчетливо:
— Имейте в виду, Ольга Юрьевна: если попробуете крикнуть — придушу без предупреждения!
Первой поднимается Ольга, за ней Булатов и Катайков. Они в маленькой каморке: окно без стекла, забранное ржавой решеткой, и две двери, одна против другой.
Монах выглядывает в окно, прислушивается. На воле ветер. Взволнованно шумят деревья. Монах приотворяет дверь, высовывает голову, осматривается.
— Можно идти, — решает он.
Тропа ведет вниз. Скосив глаза, Ольга видит, откуда они вышли. Это задняя стена часовни, маленькой часовни, повернутой задом к лесу.
Деревья обступают их. Вот уже и часовня пропала, стволы, стволы, стволы, огромные одинаковые стволы смыкаются за ними. Тропа приводит к небольшому озеру. Дальше дороги нет. Монах входит в воду, ногами нащупывая невидимый брод. Порой ноги его скользят — тогда он поминает черта, но ухитряется сохранить равновесие и снова находит верную дорогу, Ольга тяжело дышит, она ослабела, порой она почти теряет сознание. Монах тащит ее за руку.
Все-таки она успевает оглянуться. Она видит идущих сзади Булатова и Катайкова. Высокий, худой Дмитрий Валентинович и маленький, коренастый Тимофей Семенович шагают по воде робко, подолгу ощупывая ногами дно. Они держат друг друга за руки, точно двое маленьких детей, и движения их по-детски неуверенны.
Но вот они вышли на берег. Озеро осталось позади. Земля заросла мхом, травой, папоротниками. Здесь нет тропинки, но монах идет уверенно — он хорошо знает приметы. Еще метров сто или сто пятьдесят тащит он Ольгу за руку и наконец отпускает ее. Задыхаясь, Ольга садится. У нее кружится голова. Деревья, кажется ей, качаются и кружатся по небу. Подходят Булатов и Катайков. Постепенно Ольга приходит в себя. Деревья перестают кружиться. В глазах уже не рябит. Возмущенная, она поднимается с земли.
— Ну, знаете... — говорит она.
Монах перебивает ее и говорит, улыбаясь и низко кланяясь:
— Извините, Ольга Юрьевна, заботился о вашей же безопасности. Не дай бог, закричали бы! А теперь можете кричать сколько желаете. Тут вас одни дятлы да белки услышат.
Булатов закуривает. Все четверо стоят молча. Катайков вытирает со лба пот и бормочет, кажется, молитву. Даже отец Елисей немного устал. Он тоже вытирает лицо рукавом рясы. Все молчат.
Из леса доносится негромкий свист. Птичьим криком отвечает монах. Еще минута молчания — и из-за деревьев выходит полковник Миловидов.
— Революция произошла, — говорит он, — но правительство своевременно эмигрировало. Все отлично, господа! Пока эти болваны будут обсуждать новое социальное устройство, мы вполне успеем сесть на шхуну.
Глава двадцать третья
ХАРБОВ ПРИНИМАЕТ КОМАНДОВАНИЕ
Полусумрак сарая, маленький кусочек неба, видный в отверстие крыши — там, где Колька оторвал доску, серьезное, взволнованное Колькино лицо и отчетливый его шепот. Колька торопливо сообщает новости.
Первая новость: Патетюрин убежал. Это Колька сам видел, так что сомнений не может быть. Значит, он приведет помощь. Мы наскоро рассчитали — дней пять надо ждать, не меньше. Харбов предполагает, что, может быть, известия, сообщенные Моденовым и Задоровым, встревожили Грушина. Может быть, и до прихода Патетюрина выслал Фастов отряд милиции. Рассчитывать на это нельзя. Уверенно можно ждать помощь только через пять дней. Трудно предугадать, что случится за это время.
Колька рассказывает про разговор с Ольгой. Интонацией и голосом он старается подчеркнуть безусловную искренность Ольги, как будто боится, что мы не поверим ей. Мы все стоим, подняв головы, ловя каждое Колькино слово.
— Я в малиннике схоронюсь, — говорит Колька напоследок, — а то как бы кто не прошел. А выпадет минутка — опять залезу. Тут хорошо залезать, удобно. И доску прилажу, чтоб не заметили.
Он начинает опускать доску, но его окликает дядька.
— Колька, слышь! — говорит он. — Есть-то хочешь, наверное?
— Не-е, — отрицает Колька. — Я и не думаю. Я еще день могу не есть и два дня.
Хвастает парень: не выдержать. Хотя, с другой стороны, при его богатом опыте голодания, может, ему и по силам такая задача.
Колька снова опускает доску, и снова его окликает дядька:
— Колька, слышь... — Он мнется: ему, видно, нужно сказать что-то важное, но он не решается.
— Слышу, — доносится сверху.
— Колька, если случится что нехорошее, ты матери вели к Грушину идти — пускай на работу устроит. Слышишь?
— Ага, папка, слышу.
— Она, может, и приживется. Без меня-то ей легче будет. У меня характер жесткий, а она помягче.
Дядьке, видно, трудно было это сказать. Он кряхтит, дергает себя за бородку и переступает в смущении с ноги на ногу.
— Ты, папка, не бойся! — волнуется наверху Колька. — Вернешься и поступишь. Какой разговор...
— Может, ее в больницу няней возьмут, — продолжает дядька, не слушая утешений, — или в библиотеку уборщицей. Им будто обещали денег отпустить на уборщицу.
— Да чего ты, папка! — волнуется Колька. (Нам снизу плохо видно, но, кажется, у него катятся слезы.) — Не думай ты...
— И скажи матери, — упрямо продолжает дядька, — что, мол, за маленьким сам будешь смотреть. Слышь, непременно скажи. А то она постесняется. Она спорить станет, а ты упрись.
— Упрусь, — шепчет Колька, — ей-богу, упрусь! Не сомневайся.
Доска опускается, но дядька опять окликает Кольку:
— Слышь, Колька!