только и было в городе развлечение — прогуляться вечером. Баянист повторял без конца один и тот же мотив, и несколько девушек пели без конца один и тот же куплет:
Потом опять начинали сначала:
Наконец девушкам надоело, они перестали петь и рассмеялись.
Затих смех, баянист перестал играть; компания ушла. Стало тихо. Так тихо, как бывает только в уездном городе ночью. Тявкнула где-то собака и сразу замолкла. Видно, в этой тишине слишком громким показался ей собственный голос.
И вдруг заговорил Харбов.
— Я знаю, Вася, о чем ты думаешь, — сказал он, — и ты неправ.
Нас не удивили слова Харбова: мы тоже прекрасно знали, о чем думает Мисаилов.
— Помнишь, — продолжал Андрей, — мы говорили про тысячу девятьсот девяносто. Про эту нейтральную уездную мещанскую массу: девиц на выданье, ребят, гоняющих голубей, растящих поросеночка, мечтающих о невесте с приданым. Вот теперь эта тысяча девятьсот девяносто верит в нас больше, чем в Малокрошечного. Тебе на это плевать?.. Зря. Мы будем когда-нибудь с Малокрошечным воевать, и очень важно, на чьей стороне будет тысяча девятьсот девяносто. Ты думаешь, зря мы прогулялись к полковнику Миловидову? А я думаю, что не зря. Тысячу лет создавался авторитет богатого, сильного человека, каким в Пудоже был Катайков. И вот мы, мальчишки, гольтепа, осилили уважаемого купца. На его месте, правда, сидит Малокрошечный, но это уже совсем не то. И в городе к нему относятся иначе, и в нем самом нет той уверенности, а значит, и силы, которая была у Тимофея Семеновича. Тебе безразлично, что уездная пудожская мамаша стала глядеть на тебя, как на приличного жениха? Ты на ее дочери жениться не собираешься? И не женись, не надо. Но то, что уездные девицы глядят на тебя из-за занавесок, все-таки хорошо. Кто знает, какие превосходные люди вырастут из этих голубятников и уездных франтов, из этих уездных девиц, когда мы выведем их из духоты мещанских квартир... В маленьком уездном городке пошатнулся авторитет богача и вырос авторитет комсомольца. Малозначительный факт сам по себе, но ведь нечто подобное случилось вчера или случится завтра в тысяче других городков, таких же или немного больших, а все вместе это очень важно. Мы, шестеро, в первый раз участвовали в серьезной стычке. Никаких геройских подвигов не совершили, блестящей победы не одержали. Но все-таки проверили себя под огнем: оказалось, что ничего, можем держаться. Солдаты из нас получатся. Это немало. Мы ведь еще только вышли в путь. Дорога еще не проложена, и идти придется по компасу. Предстоят тяжелые переходы. Никто не знает, какие ждут опасности...
— Все верно, — сказал Мисаилов, — и знаешь сам, как мы рвемся в путь. Но ждать трудно. Больно уж медленно шагает история...
Он говорил это в тысяча девятьсот двадцать шестом году, не зная, что только три года осталось до времени, когда история резко рванется вперед и не по дням, а по часам станет меняться лицо страны.
Месяц спустя Вася уехал в Петрозаводск. Осенью мы получили письмо: Мисаилов сообщал, что принят в институт.
Глава тридцатая
ДРУГОЙ АНДРЕЙ И ДРУГОЙ ВАСИЛИЙ
Прошло с той поры тридцать лет. И вот пароход «Лермонтов» пересек Онежское озеро, вошел в устье Водлы и пристал к пристани Подпорожье. Пассажиров ждали автобусы, и через полчаса мы въезжали в Пудож. Я заглядывал в лицо каждому прохожему — все думал, что встречу знакомого. Я понимал, как это глупо. Другие люди ходят по городу, да если и попадется старый знакомый, все равно я его не узнаю. Тысяча девятьсот пятьдесят шестой год. Мир другой. Другая страна. И, конечно, другие люди.
Я не торопился. Приятно было предвкушать встречу. Уже подойдя к дому, где жила когда-то «Коммуна холостяков», я постоял минуту, оглядывая стены и окна, забор и калитку, врытую в землю скамеечку и мостик через канаву. Здесь все осталось таким же. Может быть, если я крикну: «Ребята!» — высунутся все пятеро, и Андрей скажет: «Где ты шатаешься? Ужинать пора».
Я поднимаюсь на крыльцо, миную темный коридор и стучу.
— Входите! — кричат из комнаты.
Я постою секунду еще в коридоре, успокоюсь немного. Глупо входить со слезами на глазах. Но вот я вхожу. Минуту мы молча глядим друг на друга, а потом обнимаемся. Мы хлопаем друг друга по плечам и долго стоим обнявшись.
— Ух, какой ты! — говорю я наконец. — Ты стал совсем как Андрей Аполлинариевич. Небось и ермолку носишь?
Пожилой Сашка Девятин смеется счастливым смехом.
— Колька, Колька! — говорит он. — Прошло-то как много всякого!
Пока мы стояли, обнявшись, появилась женщина лет сорока и два парня нашего возраста. Не теперешнего нашего возраста, а тогдашнего, времен «Коммуны холостяков». Это, конечно, жена и дети. Я- то догадываюсь сразу. Удивительно то, что и меня представлять не нужно. Они уже поняли, что я Колька Николаев, знают даже мое отчество — Петрович. Начинается беготня, перешептывание, кто-то бежит в магазин, громыхает посуда — словом, идет тайная хозяйственная деятельность. Наконец хлопает пробка от шампанского, и Саша торжественно сообщает своим сыновьям:
— Теперь вы видели всех холостяков!
Будто я — одна из музейных достопримечательностей, которые отец считает нужным показать сыновьям в образовательных целях. И все глядят на меня, понимают, что такую редкость увидишь не каждый день.
Комнаты выглядят совсем иначе, чем тогда. Они до самого потолка заставлены книжными полками. Сашка получил в наследство библиотеку Каменского и Моденова. Под стеклянным колпаком сидит пестрый попугай и смотрит брильянтовыми глазами. Вот навидалась птица за свою жизнь!
Кухня в подвале, в которой мы пьем шампанское, тоже изменилась. Здесь мягкие стулья, стол, покрытый зеленой плюшевой скатертью, и даже стеклянная горка втиснулась в уголок — стеклянная горка, заставленная фарфором. Мне кажется, что я узнаю некоторые чашки, надбитые, с трещинами, но старинные, хорошие чашки. Над столом висит та же лампа, что висела когда-то у Каменских. Ее переделали под электричество, но все-таки она та же.
Какая особенная горькая радость в такой встрече со старым другом после многих, долгих лет разлуки!
Сашкины сыновья смотрят на меня выжидающе. Им кажется, что сейчас я скажу такое необыкновенное, что они сразу станут втрое умней. Смешно, что и жена Сашкина смотрит на меня с таким же выражением. Не знаю, что я должен сказать. Может быть, они ждут, что мы с Сашей начнем вспоминать. А мы всё не начинаем. Нам неловко перед ними и друг перед другом.
Сашка вздыхает, молчит и посматривает на меня.
— Сашка, — говорю я, — хочешь, я скажу тебе, как твоих мальчишек зовут? Андрей и Василий — правильно?
Сашка молча кивает головой и шмыгает носом. Мальчишки почему-то краснеют.
— Знаете что, — говорит жена Сашки, — пойдите вы вдвоем, погуляйте по городу. Вернетесь — и поужинаем как следует.
«Умница, — думаю я, — вот умница!»
Мы идем по улицам Пудожа. Город изменился мало. Здесь и близко не было крупных строек, война остановилась далеко, на том берегу озера. Ходят автобусы, много грузовиков, каменный кинотеатр, авторемонтная база. Город живет сильно выросшим лесосплавом. В районе есть совхозы. Сашка утверждает, что непременно решится в положительном смысле вопрос о Пудож-горе. Там огромные залежи железной руды. По Сашкиному убеждению, в Госплане недооценивают эту Пудож-гору, только поэтому делу не придан пока настоящий размах. Но вопрос решается. Уже один академик высказался совершенно категорически «за». Сашка увлекается, начинает язвить каких-то геологов, давших неверное заключение, потом смущается и говорит:
— Ну ладно, это неинтересно.
Как сказать! Действительно, вопрос о Пудож-горе меня занимает мало. Как-нибудь решат его в Госплане