его несчастье.
Я никогда не понимал и, наверное, никогда не пойму, каким образом распространяются слухи. Когда я вышел из дому, чтобы найти Бостана и обсудить с ним последние вести, весь город знал уже о том, что чудеса произошли. Об этом говорили на улицах, на базаре, в саду, на площади. Почти все при этом смеялись и подшучивали над имамом. Товарищи мои по школе тоже всё уже знали, и хотя, конечно, не верили, но затеяли, однако, интересную игру в исцеления. В игре участвовали калеки, имам и доктор Коган. Имам пытался излечить калек, но у него ничего не выходило. Калеки вместе с доктором Коганом гонялись за ним, а имам должен был спастись на небо, то есть забраться на гранатовое дерево. Мне предложили быть доктором Коганом, но я отказался, так как спешил разыскать Бостана.
Однако сколько я ни рыскал по городу, Бостана нигде не было. Я обошел все места, где он обычно проводил все свое время, но он словно сквозь землю провалился. Я спрашивал о нем у знакомых ребят, у сторожа в саду, у продавцов на базаре, — никто его сегодня не видел.
Потеряв надежду, я пошел домой. На углу, возле мясной лавки, где продавали баранину, стояло человек десять женщин и наперебой говорили о чудесах. Я постоял, послушал. Худая высокая женщина, жена повара из шашлычной, рассказывала, что Мехди, исцеливший вчера сто пятьдесят человек, спустился с неба по шелковой лестнице. Ей возражала горбоносая старуха, мать продавца пахлавы. Она говорила, что, во-первых, Мехди пришел не с неба, так как это наш здешний мулла, который приехал в Мертвый город на автобусе, а, во-вторых, калек было не сто пятьдесят, а только десять, потому что ста пятидесяти во всем Мертвом городе и набрать нельзя. Жена повара не стала спорить и сказала, что это неважно. Мулла мог сначала приехать в автобусе, потом подняться на небо и сойти обратно по шелковой лестнице. Что же касается количества исцеленных, то если он исцелил не сто пятьдесят, а только десять, то лишь потому, что калек не хватило, а если б хватило, то он, наверное, исцелил бы сто пятьдесят и даже больше.
Мне стало противно слушать все эти глупости, и я пошел домой.
В нашей комнате сидели соседки и толковали о том же. Отчим уже вернулся. Мать хлопотала по хозяйству, взволнованная, разгоряченная, и время от времени присаживалась на скамью послушать разговоры. Тогда соседки все сразу набрасывались на нее. Они говорили, что она — несчастная женщина и что Сулейман — несчастный человек, и если доктора ничем ему не могли помочь, она обязана обратиться к Мехди.
Дослушав до этого места, мать снова вскакивала и погружалась в хозяйственные хлопоты, а соседки продолжали трещать и советовать. Когда я пришел, мать выбранила меня неизвестно за что, стала кричать, что я ее в гроб вгоню и что если бы отчим был здоров, то я не посмел бы себя так вести. Я, конечно, только пожал плечами и сказал, что отчим тут ни при чем и вообще я сейчас ухожу с ребятами в лес. Мать раскричалась еще больше и сказала, чтобы я никуда сегодня не смел уходить, потому что, наверное, ей понадоблюсь. Мне было интересно, чем все это кончится, и я с удовольствием остался дома, однако сделал огорченное лицо и сказал, что я не пойду, если она не хочет. Но, вообще говоря, школьные каникулы предназначены для того, чтобы ребята гуляли и отдыхали.
Мать сунула мне кусок пахлавы, потом горсть орехов, два граната и кучу инжира. Собрав это все, я уселся в уголке и стал кушать. Когда отчим пришел обедать, оказалось, что, несмотря на то, что мать целый день хлопотала по хозяйству, обед все-таки не был готов. Отчим не рассердился, а ласково улыбнулся матери. Зато с соседками он обошелся сурово, и те, погалдев еще немного, постепенно замолкли и разошлись. Мы наконец остались одни, и я был очень доволен, потому что мне ужасно надоела вся эта суматоха.
Мать возилась у печки, а мы с отчимом сидели за столом. Потом мать подозвала меня.
— Гамид, — сказала она, отвернувшись и глядя в сторону, — напиши ему на доске, что я очень прошу... Чтоб он это для меня сделал... Напиши же скорее, чего ты стоишь, как пень.
Я, конечно, понял, чего она хотела, и написал, что мать просит Сулеймана поехать с ней вместе к имаму в Мертвый город. Отчим рассмеялся и написал в ответ, что все это глупости и что он никуда не поедет, а будет работать по-прежнему и как-нибудь проживет.
— Господи, — сказала мать, — ну что за несчастье! Отчего это я должна мучиться? Вот брошу все и уйду. — И она так загремела горшками, что я даже испугался.
Обедали мы молча, а после обеда мать послала меня купить пуговиц и белых ниток, без которых, по- моему, могла бы спокойно обойтись, так как ничего шить не собиралась. Я заодно попытался еще раз найти Бостана, но его по-прежнему нигде не было. Вернувшись, я застал мать и отчима сидящими рядом. Одной рукой отчим обнимал мать, и у матери было счастливое лицо. Увидя меня, она смутилась и стала убирать посуду. Я отдал ей нитки и тут только спохватился, что купил вместо белых, как она меня просила, черных, но мать не обратила на это внимания, и уж, конечно, не я стал напоминать ей об этом.
Вместо того чтобы уйти в мастерскую, отчим стал убирать свой рабочий стол, а мать подозвала меня и сказала сердитым голосом:
— Мы завтра уезжаем. Побудь вечером дома, поможешь мне собрать вещи.
— Куда уезжаем? — опросил я.
— В Мертвый город, — ответила мать и вдруг закричала: — Ну, чего ты смотришь на меня? Неужели тебе нечего делать?
На самом же деле она кричала потому, что ей было неловко передо мной, но я не показал вида, что понимаю это.
Как всегда перед отъездом, хлопот было много. У отчима были срочные заказы, которые он хотел закончить, и стук его молотка раздавался до поздней ночи. Мне нужно было сказать ребятам из нашего класса, что я уезжаю, и попросить их записывать для меня уроки, если мы не вернемся к началу занятий. Кроме того, меня все время гоняли то за веревками к соседям, то на почту — узнать, когда идет автобус, то в лавку — купить баранины, которую мать хотела изжарить на дорогу.
Вечером к нам опять собрались соседки и подняли снова такой галдеж, что уж совсем ничего нельзя было понять. Я даже позавидовал отчиму и подумал, что если бы я был глухонемым, еще неизвестно, согласился ли бы я исцеляться.
Часов около девяти опять пришла вдова банщика, толстая Баш. Она расцеловалась с матерью, обе они прослезились, и Баш стала помогать матери по хозяйству, отчего шум и суматоха усилились вдвое. Наконец, к общему удивлению, оказалось, что все готово и больше делать нечего. Мать, усталая и замученная, уселась на скамью. Тут вдруг выяснилось, что говорить совершенно не о чем, и все замолчали. В сущности говоря, гостям давно бы уж следовало уйти, но они всё сидели, и когда молчание становилось слишком долгим, кто-нибудь в тысячный раз говорил, что надо надеяться, что теперь все пойдет к лучшему, или что-нибудь в этом роде. В тишине раздавался стук сапожного молотка, это мой отчим торопился кончить заказы, а потом все услышали, как на улице стучит об асфальт деревянная палка. Это слепой корзинщик Мамед шел к нашему дому. Стук приближался, и все невольно вслушивались и ждали. Палка царапнула о стену — это Мамед щупал дорогу, палка с негромким скрипом поползла по фундаменту нашего дома и наконец стукнула в дверь. Слепой старик вошел в комнату.
— Здравствуйте, — сказал он, подняв кверху белесые и пустые глаза. — Ты здесь, Гуризад?
— Здесь, здесь, — ответила мать. — Здравствуй. — Она пошла старику навстречу, взяла его за руку, довела до скамейки и усадила. Мамед пожевал старческими своими губами.
— Едешь? — спросил он наконец.
— Еду, — негромко ответила мать. Мамед покачал головой.
— Значит, думаешь, муж заговорит?
Мать молчала. Мамед нахмурился. Седые лохматые брови сошлись над переносицей.
— Посмотри на меня, Гуризад, — сказал он. — Я старик. Я слеп. Я не вижу ни людей, ни травы, ни неба. Я стар, одинок и слеп. Как думаешь ты, я счастлив?
В комнате было тихо. Женщины сидели испуганные и молчаливые. Старик в самом деле был страшен. Он говорил медленно, негромко и однотонно. Но чувствовалось, что ему хочется кричать. В это время отчим мой поднял голову и, увидя Мамеда, весело улыбнулся ему. Всем стало еще неприятней: вот глухой человек невпопад улыбается слепому, а слепой даже не видит этой улыбки.
— Я несчастлив, Гуризад, — продолжал слепой. — Я плету свои корзины и разношу их заказчикам и я уже не помню, какого цвета гранат и как выглядит лицо человека.
Он встал и стоял высокий, худой, опираясь на палку, поднимая морщинистое свое лицо.