Может, это даже не от людей пошло, а от тех сил, которые управляют всей жизнью. И не надо противиться им.
Пэнкок задумался, а потом вдруг улыбнулся, сказал матери:
— Верно, так полагалось раньше. Но нынче на нашу землю пришел новый закон. Может, он против такого ухода сквозь облака?
— Если новый закон для блага людей, он не может быть против древнего обычая. Ведь человек уходит не по прихоти своей, а по высшему закону справедливости, ибо он живущим на земле уже не нужен…
— Если ты кому-то не нужна, то нужна мне! — крикнул Пэнкок.
— Сынок, не надо кричать! — попросила мать. — Мне от твоего крика больно. Ты поешь, успокойся, обдумай мою просьбу. Я ведь не прошу тебя сделать это сейчас… Но помни, слово обратно не берут.
Пэнкок не мог есть. Он залпом выпил ковш воды, вышел из яранги и направился в домик родового Совета. Там за столом, сколоченным из плавника и ящичных досок, сидел Тэгрын и трудился над какой-то бумагой.
— Етти, Пэнкок, здравствуй, товарищ Пэнкок.
В Совете Тэгрын всегда старался говорить по-русски.
— Какие новости?
Пэнкок, не отвечая, уселся на непочатый мешок сахара.
Тэгрын поглядел на него, отложил карандаш в сторону:
— Что случилось?
— Мать сказала слово, — с трудом вымолвил Пэнкок.
— Какомэй! Решилась все же идти таким путем сквозь облака… — В этой новости для Тэгрына не было ничего особенного: испокон веков смерть эта считалась наиболее достойной.
— Разве новый закон разрешает такую смерть? — с отчаянием в голосе спросил Пэнкок.
— Коо, не знаю, — ответил Тэгрын, покосившись на папку с бумагами, где лежали протоколы заседаний родового Совета, которые вел учитель Сорокин.
— Ты глава Совета, ты должен знать об этом, — жестко сказал Пэнкок.
— Откуда? Всего несколько дней сижу здесь. Давай спросим учителя.
Пэнкок и Тэгрын едва дождались окончания уроков. Увидев их, Сорокин понял: случилось что-то недоброе.
— Скажи, Пиотыр, если человек хочет умереть и сам просится сквозь облака, может такое разрешить новый закон? — спросил Пэнкок.
— Как это хочет умереть?
— И дал уже слово уйти добровольно сквозь облака, — добавил Тэгрын.
— Ничего не понимаю.
— У нас бывает так… — Тэгрын рассказал о древнем обычае добровольной смерти.
Сорокин начал припоминать: где-то он слышал об этом. Но сейчас ему впервые пришлось столкнуться с необычным делом, когда именно к нему обращались за разъяснением. Быть может, в свое время этот добровольный уход из жизни людей, уже не приносящих пользу окружающим, выражал высшую степень человеческого самопожертвования. Человек уходил, зная, что доля его пищи, тепла, места в пологе достанется тому, кто поможет поднимающемуся поколению.
И все же Сорокин твердо заявил:
— Новый закон запрещает убивать стариков!
— Это правда? — взволновался Пэнкок.
— Правда! — решительно повторил Сорокин. — И кто совершит такое — того будем судить по советским законам как за убийство!
— Это правильно! — воскликнул Пэнкок и выбежал из домика, торопясь сообщить это радостное и поразительное известие больной матери.
В яранге он застал Млеткына. Шаман сидел на бревне-изголовье и беседовал с умирающей.
— Она мне все сказала, — шаман кивнул на Гуанау. — Ты готов совершить обряд?
— Никакого обряда не будет! — заявил Пэнкок. — Новый советский закон запрещает убивать старых людей. И тот, кто совершит это — того будут судить!
— Все верно, сын мой, — как будто соглашаясь, проговорил Млеткын. — Мы переживаем трудное время. С одной стороны, новый закон надо принимать. А с другой — готовы ли мы вот так сразу понять все тангитанские обычаи? Учитель живет в деревянной яранге, спит на подставке, по утрам щетинкой полирует зубы и каждое утро умывается… Ты делаешь такое, Пэнкок?
Пэнкок хотел было что-то сказать, но шаман остановил его:
— Выслушай меня. Разве постиг ты грамоту настолько, чтобы черпать мудрость в книгах? Из начертанного ты читал лишь обращение Камчатского ревкома, которое знаю даже я, неграмотный человек. Ты только издали видел тангитанские обычаи, а уже хочешь подчиняться им даже в таком важном деле, как судьба твоей матери… Подумай, Пэнкок, подумай как следует… Мать твоя дала слово. Если она умрет своей смертью до свершения обряда, что ее ждет там, за облаками? Презрение и страдания! Неужто ты хочешь вот так вознаградить ее за земные мучения?
Пэнкок в растерянности слушал шамана. Все, что говорил Млеткын, было верно и мудро. Но ведь так хочется, чтобы мать осталась жива. Так хочется! Неужели мать, самый близкий, самый родной человек, не доживет до того дня, когда он приведет в свою ярангу Йоо.
Млеткын встал. Дал каких-то сушеных трав, посоветовал заварить их в кипятке, как чай.
— Настой снимает боли, — сочувственно сказал он. — Пусть дорога твоя будет легка и радостна.
Шаман ушел.
Пэнкок слушал тяжелое свистящее дыхание матери, и жалость разрывала его сердце. Может быть, он и впрямь жестокий человек, обрекающий мать на такие мучения? Ведь все может просто и легко кончиться, если проявить твердость.
В горестных и трудных размышлениях прошел остаток дня. Пэнкок сварил мясо, дал выпить бульону матери: от мяса она отказалась. Зато настой шаманских трав выпила с видимым удовольствием.
Зажав под мышкой кожаную сумочку, где хранил бумажные листки и огрызок карандаша, Пэнкок пошел на занятия. В объяснения учителя вслушивался с трудом, никак не удавалось сосредоточиться.
Йоо шепотом спросила:
— Ты почему такой?
— Мать умирает.
— Кыкэ вай, — покачала головой Йоо.
После урока Сорокин пошел с Пэнкоком. Учитель никогда не бывал в этой яранге и удивился убожеству жилища. Все было очень старое, ветхое, даже дерево, поддерживающее свод из моржовых кож. Но следов запустения не было. В чоттагине аккуратно подметено, на стенах висели ружья, снегоступы, мотки лахтачьего и тонкого нерпичьего ремня.
— Кто это с тобой пришел? — превозмогая кашель, спросила Гуанау.
— Учитель Сорокин.
— Хороший гость, — обрадовалась больная. — Угости его чаем.
Сорокин посмотрел на женщину. Она еще была не старая, но очень худая, высохшая. Выделялись только ее большие, добрые глаза с неестественным блеском.
Одного взгляда было достаточно, чтобы увидеть: женщина находится на грани смерти. Вероятнее всего — чахотка…
Пэнкок не сводил с Сорокина глаз, безмолвно умоляя его сделать что-нибудь для умирающей матери. Но что мог сделать учитель? Он был так же бессилен, как сам Пэнкок. Он только почувствовал, как на его плечи легла еще одна тяжкая забота, еще одна ответственность, теперь уже за жизнь человека, за Гуанау, мать ближайшего Друга.
— Давно болеет? — спросил Сорокин. Надо было хоть что-то говорить.
— Давно, — ответил Пэнкок. — Поначалу просто кашляла. Все думали, что скоро пройдет. Потом как- то сплюнула на снег — будто огонек упал: кровь. Наверное, года четыре прошло с тех пор. Было то лучше, то хуже. Иногда казалось, что болезнь совсем ушла, покинула нашу ярангу. Но она просто пряталась,