был статен и весел, только бледен был так же, и губы были такие же тонкие, словно две змейки. Он вернулся в замок, и на следующий день я прибежала к нему сама. А отец сошел с ума и спалил кузню. Но что мне был отец! Я любила своего барона, он хохотал и говорил; ведьмочка моя. И мы были счастливы год за годом, и было таких лет десять. А потом он поехал воевать гроб господен. Вернулся через год совсем больным. Горел весь и сох, а тут еще рана на бедре открылась воспаленная, незалеченная. Смердела так, что стоять рядом никто не мог, слуги воротили нос, а лекарь сказал, чтоб звали капеллана. А я приходила к нему, ласкала его. И рана затянулась, жар спал, и сила вернулась в его тело. А от меня сила ушла. Вся сила моя, а с ней и красота, и молодость все в эту рану ушло навсегда.
И мой жар пропал, и руки мои уже не исцеляют, и дух мой не властен над человеком и зверем. А он, встав, сказал: «Уйди, Урсула. Ступай к отцу. Ты стала старой и безобразной». А я была молодой, пока во мне жила моя сила. Мать моя до сорока восьми лет была свежа, как девочка, и осталась бы такой, но лесничий графа Турпена застрелил ее из арбалета, когда она собирала травы у Круглого озера. А я стала старухой за те дни, когда лечила моего тонкогубого. Я заплакала и пошла к отцу, но он прогнал меня. «Ты не дочь моя, ты баронова подстилка, — кричал он, — а дочь моя Урсула давно умерла. Она была молодой, а ты — гнусная старуха. Посмотри, как ты безобразна». И взял меня за шею и наклонил над бочкой с водой, которая стояла у крыльца еще с тех пор, как я жила там, и я увидела свое лицо и испугалась, а он все наклонял мою голову, и лицо мое уже касалось тухлой воды, а пальцы его как клещи сдавили затылок. Но мимо проходил Жиль пастух. Он отбил меня у старика. Но и Жиль не узнал меня. «Оставь старуху, Кола», — сказал он отцу. А я подошла к нему ближе и сказала, что я Урсула. Та самая, которая спасла его от укуса гадюки, та самая, которую он все это время тайно любил. «Урсула умерла, — сказал пастух, — я сам убил ее».
И я вернулась в замок. Но барон не допустил меня к себе. Только разрешил жить в дальней башне и велел меня кормить. И с тех пор я живу без любви. Кому нужна любовь старой ведьмы…
Пьер сжался, оцепенев.
— А завтра — смерть, вечный покой, вечные муки. Барон теперь, — в голосе старухи появились злобные нотки, — он теперь женится на племяннице этого борова Бийона. Я всегда не любила попов, а этого ненавижу. Подлый аббат требует моей смерти, я знаю. Но они просчитались! Ненависть вернула мне силу, я выйду отсюда и убью их всех, убью, убью… — Старуха выла высоким голосом, и Пьера охватил ужас. — Я снова чувствую жар в моих руках, — шипела Урсула и тянула к нему скрюченную лапку.
Он вздрогнул от ожога. Старуха сидела неподвижно, отвернув лицо. На его колене расплывалось пятно горячей смолы, упавшей с факела.
И вдруг на Пьера нахлынуло неистребимое, сумасшедшее желание рассказать кому-нибудь, хотя бы этому нахохлившемуся монстру, тупо смотрящему во мрак, рассказать все-все: о неповторимом запахе кулис; о черной клеенке эсэсовских плащей на площади Этуаль; о том, как рвутся легкие, когда бежать уже не можешь, но бежишь; о том, как опустели глаза Базиля, когда Буше принес известие о смерти Колет; о том, как умирал Базиль и свистело его простреленное горло; о драгоценной коричневой тетради; об испуганных объятиях Бланш; о Люс, которая звонко смеялась и говорила: «Я сегодня бабочку поймала — в- о-о-т такую», — и показывала неподвижными руками.
— Я вообще считаю, что в этой затее «французского редута» к востоку от Роны много звона и мало толку. — Тяжелое лицо Дятлова в полумраке блиндажа казалось неподвижным.
Пьер сидел в углу перед ящиком с патронами и набивал пулеметные диски, стараясь не упустить ни слова.
— Вы полагаете, мы вообще тут сидим зря? В чем же вы видите ошибку, господин Дятлов? — Д'Арильи вытянул журавлиные ноги и упер их в ящик, блестя на Пьера идеально начищенными сапогами.
— В месте и способе ведения боевых действий. Здесь в горах максимум на что мы годимся — это сковать несколько тысяч немцев. Разве это стоящее дело для трех тысяч партизан плюс рота альпийских стрелков?
— Могу добавить, что сегодня к нам присоединились еще остатки одиннадцатого пехотного полка и саперная рота из Армии перемирия. Они не выполнили приказа Петена разоружиться, переправились через Рону у Баланса и явились в Васье.
— Прекрасно. Однако им не следовало переправляться.
— Прикажете идти на Париж?
«Неужели, — думал Пьер, — Базиль не чувствует, что д'Арильи над ним издевается. Ведь он смеется над Дятловым, эта аристократическая каланча».
— На Париж бы неплохо, — гудел ровный голос Дятлова. — Но Париж далеко. А вот оседлать дороги от Прованса на север и рвать составы, идущие в Нормандию, — этого от нас ждут и союзники, и де Голль.
— Я непременно передам генералу, что у него такой верный единомышленник. А пока, поскольку до де Голля еще дальше, чем до Парижа, я приглашаю вас от имени Эрвье в Сен-Мартен. Сегодня в двадцать ноль-ноль. Судя по болтовне Декура, там будут обсуждаться идеи, близкие к вашим. К тому же приехал связной из Тулузы. Кстати, русская. Поэтесса. Впрочем, эмигрантскую поэзию вы, конечно, не любите.
— Где уж нам, медведям, — и добавил по-русски: «У нубийских черных хижин кто-то пел, томясь бесстрастно; я тоскую, я печальна оттого, что я прекрасна».
— Как вы сказали? Это русские стихи?
— Эмигрантская поэзия. Автор решил, что в Африке все черное, даже хижины. И у этих хижин бродит черная же, очевидно, дама, испытывая мучения, но вместе с тем оставаясь холодной. И, прогуливаясь в таком противоречивом расположении духа, упомянутая особа поет, ставя словами песни в известность случайных прохожих — разумеется, тоже черных, — что причина переживаемого ею угнетенного состояния заключается в высокой степени ее внешней привлекательности. Однако, если в двадцать ноль-ноль нас ждет Эрвье, то пора ехать. — И, надев широкий ремень с кобурой. Дятлов открыл дверь.
Изумленный Пьер смотрел ему вслед.
— Каков медведь, а? — сказал д'Арильи, когда Дятлов вышел. — Да ты в него влюбился, что ли? Смотри, станешь красным. У них там все красные, так же как в Нубии все черные. — И довольный, д'Арильи вышел вслед за Дятловым, оставив Пьера набивать пулеметные ленты.
Из дома Эрвье, где помещался штаб, расходились уже близко к полуночи. Было тихо. Немцы не стреляли, только изредка пускали ракеты. Дятлов стоял у палисадника и ждал Сарру Кнут — связного из Тулузы, чтобы проводить ее в дом Колет. Оттуда обе женщины завтра утром отправятся на запад. Так решил Эрвье. Маленькую Бланш Дятлов отвезет мадам Тибо — старуха не откажется взять внучку. При мысли о том, что Колет уедет. Дятлов испытывал жалость, почти страх: она попадет в самое логово немцев, а его с ней не будет.
Сарра Кнут вышла вместе с полковником. Эрвье подвел ее к Дятлову и сказал:
— Базиль, скажете Декуру, чтобы он вывел женщин к дороге на Шатильон. У заставы их встретит Буше, там они останутся до ночи. Затемно он выведет их к Дрому и переправит на тот берег. До Монтелимара они пойдут одни, а оттуда через Ним поедут в Тулузу, если поезда еще ходят. Проститесь с Колет и возвращайтесь к себе — боши что-то зашевелились. Клеман принял радиограмму от Сустеля. По их данным, к Веркору движется танковая дивизия Пфлаума. Предполагают, что в Гренобле ее переформируют, пополнят из резерва и направят в Нормандию. Вряд ли они будут с нами связываться, но…
Эрвье поцеловал руку Сарре, махнул Дятлову и исчез в доме.
В лунном свете Сарра казалась моложе, чем когда он увидел ее в штабе. Тогда он дал ей лет пятьдесят: лицо болезненное, с черными подглазьями, волосы почти седые, голос низкий, хотя и звучный. Говорила она немного медленнее француженок, не по незнанию языка, конечно, а, видимо, по складу характера, с некоторой обстоятельностью и московской округлостью. Сейчас она молчала, и профиль ее был чист и молод.
— Сколько вам лет, Сарра? — спросил он по-русски.
— Узнаю соотечественника. И не только по языку. Ни один француз не спросит женщину, даже такую старуху, как я, о ее возрасте. Мне сорок. Но уж коли мы говорим по-русски, то называйте меня и настоящим моим именем Ариадна. Ариадна Александровна Скрябина.
— Дятлов, Василий Платонович. А почему Сарра Кнут? Впрочем, это не мое дело.
— Я не делаю из этого тайны. Я пишу, вернее, писала стихи. А имя отце слишком ко многому обязывало.