Балансе они зашли в дом, где когда-то жил кюре, и Бланш вспомнила этот дом и его хозяйку, Люс Бетанкур. За ними увязался парнишка с велосипедом. Он влюбился в Бланш сразу, бесповоротно. Водил ее в кино, на танцы. Потом аккуратно доставлял в кабачок, где Пьер с Шалоном и Дю Нуи сиживали по вечерам в блаженном безделье. Накануне их отъезда он подошел к Пьеру и звонким голосом попросил руки Бланш.
— Ну, а она, что она тебе сказала? — спросил Пьер.
— Она велела подойти к вам, мсье, и сказала, что сделает так, как вы сочтете нужным.
— Сочту нужным? — Пьер опешил.
У Бланш и раньше были приятели, но она расправлялась с ними без его помощи. «Может, она влюбилась в мальчишку? — подумал Пьер. — Он симпатичный, простой. Смотрит на нее с обожанием».
— Вот что, дружок, зови-ка сюда Бланш. Я сочту нужным всыпать ей как следует, чтобы она не морочила голову такому славному юноше.
Бланш появилась только поздно вечером.
— Что за фокусы? — спросил Пьер тоном скрипучего папаши. — Зачем ты мучаешь бедного парня?
— А что ты ему ответил?
— Обещал отстегать тебя крапивой.
— Что ж, приступай.
Тут только до Пьера начало доходить, что Бланш, возможно, и впрямь влюбилась. Что ей уже семнадцать. Что в последние месяцы он почти не разговаривал с ней серьезно, считая ребенком, а она… Она ведь скоро уйдет. Не с этим, так с другим.
— Ты стала совсем взрослой, дочка. Если он так тебе нравится, я не буду возражать, я…
И тут что-то произошло. Бланш билась в рыданиях и выкрикивала горькие упреки:
— Ты хочешь избавиться от меня. Ты обрадовался… Хорошо, я уйду. Ты никогда, никогда меня не любил. А я… Я всегда мечтала, что ты будешь приезжать от Дю Нуи и Шалона домой, и я буду… — Бланш плакала неудержимо, как ребенок. — И не смей называть меня дочкой! Ты мне не отец. Я никогда не считала тебя отцом! Ты — Пьер. Мой Пьер. Ты был моим Пьером. А теперь…
Они вернулись в Париж и скоро поженились. А через два года Бланш умерла от родов. Дочку Пьер назвал Люс, в память госпожи Бетанкур, спасшей ее мать.
Игре в Совет не было конца. Какие декорации! Версальский регулярный парк и тучные колонны египетских храмов, шатры Тамерлана из белого войлока и зал заседаний ООН, ночлежка из пьесы Горького и кают-компания ракеты Земля — Альтаир. За всем шутовством Пьер с трудом улавливал ход дела. Обдирая шелуху лицедейства с речей и реплик, вопросов и заявлений, аргументов и возражений, исходящих то от упакованных во фраки дипломатов, то из уст трясущих кружевами вельмож, а то и услышанных в бормотании шамана догонов, когда отблески ритуальных костров ложились на маслянистое зеркало Нигера, Пьер пытался удержать в памяти суть того, что произошло на последних заседаниях, то бишь в предшествующих актах, картинах, сценах и явлениях.
— В хрониках не отмечен факт создания машины времени в двадцатом веке, — назидательно поднимал палец худой мужчина со скучным взором, явившийся на Совет в калошах и пальто на вате. — «Теоретические работы группы Шалона при „Эколь Нормаль“ быстро зашли в тупик и сейчас представляют интерес лишь для играющих в историю науки. Поэтому возвращать туда, в двадцатый век сей агрегат весьма опасно, чревато, я бы сказал… Как бы чего не вышло. И вообще, перемещения во времени с момента узаконенного введения таковых в обиход подвержены были и есть строжайшей регламентации соответствующим Уложением, какового Уложения параграфы 76 и 144 недвусмысленно полагают невозможным»…
Пьер потерял мысль, но Гектор перевел ему, что оратор указал на нежелательность возвращения Пьера и машины в двадцатый век, поскольку это может перекроить всю историю, в то время как появление его, Пьера, в их времени теперь уже вполне безопасно, а стало быть, он может оставаться здесь как угодно долго.
— А закон статистического подавления мелких возмущений? — ехидно бросил на ходу ловкий усач в оперенном берете. — Отпустить его, без машины конечно, а девчонку — вылечить. Пусть ее, чего там, — и ускакал, нахлестывая вороную лошадь.
— Предлагаемое деяние означало бы непозволительное вмешательство в ход исторического процесса, — бубнил тот, в калошах, поглаживая зачехленный зонтик, — а потому считаю своим долгом предостеречь. Быть надлежит предельно осторожным, а вы, сударь, — он повел головой в сторону исчезнувшего всадника, — манкируете, да-да.
— Но раз история не сохранила факта создания машины в двадцатом веке, стало быть, следы ее были уничтожены, что я и предлагаю сделать, оставив машину здесь и возвратив нашего гостя в его мир после небольшой процедуры, избавляющей его память от лишнего груза, — вставил Харилай. — А девочку, что ж, я думаю, девочку надо вылечить, а?
— Фи, не нравится мне эта ваша «небольшая процедура», Харилай. — Это говорил Николай Иванович. — Пьер, я уверен, даст слово, что прекратит работу над машиной. Правда, если он сам захочет подвергнуться…
— Чтобы избегнуть, так сказать, соблазна, — подхватил Харилай.
— Вот именно. А сам факт исцеления одной девочки не страшен по той же причине подавления мелких возмущений, — закончил Николай Иванович.
— Протестую! — не унимался владелец зонтика. — Почему из миллионов обреченных в этом суровом веке мы должны спасать одну, именно эту девочку?
— Что говорить об абстрактных миллионах! Добро всегда конкретно. Самый естественный поступок — вылечить девочку и вернуть ей отца, предоставив истории развиваться естественным путем.
— Но на естественном пути ребенок и должен погибнуть…
И так без конца.
Доктор сдержал слово, и Пьер провел несколько дней в «Осеннем госпитале»: кленовые листья, рябина, заморозки по ночам и слабый запах прели в парке, где молчаливо и печально стояли белые античные боги. Дважды его навещала Урсула. Они ходили по зябким аллеям, и Пьер чувствовал легкое головокружение. Прощаясь с ним после второй их встречи, она сказала:
— Ну вот, Пьер. Теперь вы никогда не будете болеть — в том смысле, который имеет слово «болезнь» в вашем веке.
Ночь после госпиталя ему выпало провести в бунгало южноафриканского магната. Широкая лежанка, застланная шкурами, деревянные маски над камином. Спать не хотелось. Пьер сидел в кресле, смотрел на огонь и вспоминал отсветы костра на лице Дятлова в последнюю его ночь, за несколько часов до того, как он послал Пьера в штаб с сообщением об отходе отряда.
— Что происходит, — говорил Дятлов, — когда глубину океанской впадины измеряют тросом? Рано или поздно трос обрывается под собственной тяжестью. То же происходит с причинными цепями. При очень большой длине они изнемогают и рвутся. И тогда новый мир становится независимым от старого. Это значит, что, улетев на тысячу лет вперед, можно встретить культуру, забывшую своих отцов, столкнуться с дикостью, каннибальством…
— Значит, д'Арильи прав? — спросил Пьер. — Нет смысла стараться ради будущего?
— Вовсе нет. Разрыв преемственности не фатален. Чтобы передать будущему эстафету разума, нужно просто хорошо строить. Не пирамиды — общественный порядок, противостоящий дикости. Но и слетать туда, к потомкам — тоже ведь очень заманчиво.
— Нам отправиться туда? Может, реальнее, ждать их к нам?
— Для этого нужна машина. Откуда взять машину им, если ее не сделаю я, ты, твой внук… Двигаться по времени запрещает причинный парадокс. Вот улетишь ты лет на сорок назад и отобьешь невесту у собственного дедушки. Как тогда родится твоя мать?
— Действительно, — пробормотал Пьер.
— К счастью, мы живем в вероятностном мире. Значит, можно лететь в такие далекие времена, где вероятность воздействия на причинную цепь, могущую парадоксально изменить наше время, ничтожна. Недавно я прикинул кое-что. Изолировать аппарат от причинного окружения впрямую невозможно такой