— Это ты. Это тебя так зовут.
— Меня? Погоди-ка… «Тинлылет»? «Тин» — это, если не ошибаюсь, речной лед. «Лылет» — это глаза. Ага, кажется, понимаю. Видимо, слово «тин» обозначает в данном случае не лёд, а стекло… Значит, «тинлылет» — это глазные стекла, очки… Так, что ли? А что такое «Эвилюки»?
— Это уши… Ну, когда нету… Крючки такие…
— Без ушей, — подсказывает Эйнес, который говорит по-русски лучше всех своих товарищей.
— Ага, понимаю. «Безушные очки». Ясно.
Всеволод Ильич берет с книги пенсне и, подняв его, говорит:
— Это называется «пенсне». Скажите: «Пенс — не».
— Пенс-не, — хором повторяет весь класс.
— Так. Хорошо… Значит, вы прозвали меня «Безушными очками»? Что ж, видимо, все школьники мира одинаковы. Признаться, я полагал, что хоть первые два-три года вы не будете знать, что учителям принято давать прозвища…
Учитель был не совсем прав на этот раз: по чукотским понятиям в прозвище не было ни малейшего оттенка неуважения. Это было скорее чем-то вроде второго имени. Такое имя, как «Всеволод Ильич», казалось ребятам слишком трудным. То ли дело «Эвилюки тинлылет»! Это было проще, понятнее и, по мнению ребят, гораздо легче произносилось.
— Сотри-ка свои «эвилюки». Всё, всё сотри. Так. Теперь пиши: Ленин. Ле-нин.
На корабельном руле с разломанными, насквозь проржавевшими кольцами, — на руле, выкинутом бурей на берег и пригодившемся теперь в качестве классной доски, чукотский мальчик впервые в жизни старательно выводит это великое имя.
…Помещалась тогда школа в яранге Рультынэ, матеря Эйнеса. Рультынэ давно овдовела, Тылык не помнил её мужа. Даже Эйнес лишь смутно помнил отца. Всеволод Ильич поселился в яранге Рультынэ, здесь же занимался с учениками. Это было удобнее всего, так как в других ярангах жили большие семьи, кое-где были грудные дети. Да и почище здесь было, чем у других.
Тылык идет из школы домой. Как всегда, он идет не по поселку, а по торосистому льду берегового припая. Дует северный ветер, наметает возле торосов сугробы, гонит по льду снежные вихри и уносит их в тундру.
У Атыка есть песня про северный ветер. Атык, отец Тылыка, — известный певец, его во всех стойбищах знают, по всему побережью. «Дуй, северный ветер, — говорится в той песне. — Дуй, чукчи тебя не боятся. Может, мыши попрячутся в норы поглубже — у тундровой мыши трусливое сердце. Может, лисица хвост подожмет. А белый медведь над тобой смеется, он только, может быть, нос отвернет, если крепче подуешь. Неужели ты думаешь, ветер, что в груди у охотника бьется сердце трусливой тундровой мыши? Нет, охотнику ветер не страшен, даже лицо свое прятать охотник не станет. Мы с тобой, ветер, товарищи! Дуй, мой товарищ, дуй, шевелись, — что хорошего, если лежать неподвижно? Если бы море было стоячей лужей, разве водились бы в море сильные звери? Запахом гнили несет от воды стоячей. Всюду проникла бы гниль, если б воздух вдруг стал неподвижным. Дуй, не ленись! Только помни: не надо дуть от меня на пугливого зверя. Не спутай! Дуй от него на меня, на охотника дуй, если ты нам и вправду товарищ».
Тылык замедляет шаги, поворачивается лицом к морю, к ветру: «Даже лицо свое прятать охотник не станет». Но сейчас тут гордиться нечем, ветер не сильный. Такого, пожалуй, и тундровая мышь не испугалась бы. А всё-таки холодно… Скорей бы вернулось лето! Летом море куда интереснее!
Летом северный ветер гонит на берег волны, море выбрасывает на песок множество всяких диковинок. Хорошо после шторма бродить по берегу, собирать вкусные, длинные, как ремни собачьей упряжи, листья морской капусты. А ракушки иногда попадаются такие, что хоть целый час смотри — не насмотришься. Самые необыкновенные ракушки Тылык относил резчику Гэмауге, тот умеет оценить такие подарки.
Попадались на берегу и жестянки, жестяные банки из-под консервов. Такие находки казались Тылыку ещё интересней, чем ракушки и морская капуста. Банки были круглые и прямоугольные, с яркими, заманчивыми картинками и без картинок. Впрочем, отец говорил, что картинки были раньше и на этих, только напечатаны они были не прямо на жести, а на бумажках, которые размокли и отклеились, пока банки, выброшенные каким-то коком, плавали в море.
Тылык понимал, конечно, что банки — и с картинками и без картинок — выброшены с пароходов; что занесло их сюда, в чукотские воды, скорее всего из Берингова моря. Но ему хотелось думать иначе. Хотелось думать, будто северный ветер пригнал эти красивые банки с того неведомого острова, о котором поется в песне отца. Наверно, были в этих банках вкуснейшие лакомства, ещё более вкусные, чем нерпичьи глаза и морская капуста; наверно, люди, живущие на сказочном острове, съели эти лакомства, вылизали жестянки, разрисовали их яркими, блестящими красками и подарили морю. А море, вдоволь наигравшись жестянками, подарило их чукотским ребятам.
Тылык очень жалел, что в песне отца о северном ветре не было ни слова насчет консервных банок. Ведь это была большая песня, песня-сказка. В ней говорилось о том, что чукчи с детства привычны к северному ветру, и о том, что рождается этот ветер на счастливом острове, лежащем далеко на севере. У каждого жителя этого острова есть своя байдара, и у каждого — двенадцать детей. Еды там всегда вдоволь, а в ярангах горят неугасающие жирники, свет которых может соперничать с солнечным. Только не для чукчей тот остров, ни один чукотский охотник никогда не сможет туда попасть. Как-то один охотник разглядел в тумане тот остров, хотел пристать, да байдарный хозяин не позволил. Ещё на смех поднял охотника, сказал, что там ничего нет, кроме тумана. Ему вправду ничего не было видно, — глазам байдарного хозяина такие вещи не открываются… Вот какую песню нашептал певцу Атыку северный ветер.
Давно сложил эту песню Атык, очень давно. Тылыка тогда и на свете еще не было. Каждый раз Атык поет её, немного изменяя, добавляя новые подробности. Она так разрослась, что ею стали измерять расстояния. «До соседнего стойбища, — говорит, посмеиваясь, дядя Мэмыль, — не больше четырех песен о северном ветре».
Но Тылыку едва хватает этой песни на дорогу от школы до дому. И ничего тут нет удивительного: ведь в соседнее стойбище ездят на собаках, а Тылык идет пешком, идет не торопясь, осматривая чуть ли не каждый торос на береговом припае.
Юра Черняк горячо с кем-то заспорил во сне. Вначале слов нельзя было разобрать, потому что спорил он, почти не раскрывая рта. Потом Тылык разобрал: «А вот и нет… А вот и нет».
Тылык достал из-под подушки часы и при неверном, едва проникавшем в комнату свете уличного фонаря стал вглядываться в циферблат. «Неужели уже двадцать минут шестого?.. Нет, половина пятого… Конечно, половина пятого, это ведь минутная стрелка возле шести… Скорее всего эта сказка о счастливом острове связана с историей «Земли Андреева» — той гигантской дрейфующей в северных водах льдины, которую даже некоторые географы принимали за настоящий остров… Разбудить Юрку, что ли?»
Но Юра скоро повернулся на бок и успокоился, а Тылык возвратился мыслями к своему детству, к поискам истоков «Песни о двух ветрах» — той, которую слышал сегодня на новогоднем концерте.
Ранняя весна. К весне, не дожив и до конца первого учебного года, школа, созданная в поселке Всеволодом Ильичом, чуть было не прекратила своего существования. Неприятности начались с того, что Эйнес — самый старший и самый лучший из учеников — тяжело заболел.
А заболел он вот при каких обстоятельствах. Однажды вместе с учителем он пошел на охоту за нерпами. Зверя в тот год мало было, они посидели на краю припая, ни одной нерпы не дождались и решили переменить место, в сторону пройти, подальше от поселка. А там уже небольшие разводья были, край припая кое-где трещины дал. Шли наши охотники, широкие трещины обходили, через узкие перепрыгивали, а потом Эйнес всё-таки неловко как-то прыгнул, поскользнулся и упал в воду. Его под лёд затянуло, еле Всеволод Ильич вытащил. Но Эйнес, пока барахтался в воде, совсем ослабел, идти не мог, пришлось Всеволоду Ильичу тащить его в поселок на себе. Это они, конечно, неправильно сделали: в таких случаях надо хоть из самых последних сил пробежаться, хорошенько согреться… К вечеру Эйнес заболел. Сильный