Жалобно звучит чей-то голос:
— Кто же прячется в доме и постоянно гасит лампы?
— Боже мой! Лампы опять гаснут… — стонет тетя Сильвия.
— У статуи бога Терма горел свет, я только собрался подойти, порадоваться огоньку, как
— Кто же это? — жалобно вопрошает тетя Сильвия.
— Неизвестно. Я боюсь его, он, верно, черный и страшный. И всегда гасит свет. Помните лампу на площадке, розовую с зеленым, так красиво освещающую лестницу? При мне чья-то рука загасила фитиль, и ночь словно хлынула из адского колодца и поглотила лестницу. Вот уже пять, может, десять лет — а может, и всю жизнь — я ищу встречи с ним, и все безуспешно. Я сказал «ищу»? Нет, нет, встреча мне вовсе не нужна. А он все гасит лампы — задувает или тушит фитиль…
В комнату только что вошел новый странный гость пугающей худобы и огромного роста — выпрямившись, он превысил бы шесть футов. Все лицо этого скелетоподобного существа заросло отвратительной грубой щетиной, ржавого цвета балахон свисает с плеч.
Он радостно устремляется к зажженным свечам.
— Хоть здесь еще горят… Как прекрасно видеть свет, куда важнее, чем пить и есть.
— Лампернисс, ночной жук, тебе чего тут надо? — восклицает доктор Самбюк.
— Имеет полное право, — мгновенно парирует Нэнси, — он тоже будет на общем собрании.
— Там зажгут много свечей и ламп, — ликует старое чудище. — В моей лавке горит яркий свет, прекрасный, как заря, но мне туда нет доступа, так повелела высшая сила.
— Лампернисс… — начинает дядя Диделоо, унимая испуганно-брезгливую дрожь.
— Лампернисс?… Да, правильно, меня так зовут… «Лампернисс. Лаки и краски» было написано над дверью красивыми трехцветными буквами. Я продавал любые краски, всех оттенков… и серные фитили, и сиккативы, и сланцевое масло, серую и белую мастику, охру, лак светлый и темный, цинковые и свинцовые белила — мягкие и жирные, как сметана, и тальк, и закрепители для красок. Я — Лампернисс, я любил все цветное, а теперь живу в черной тьме. Я продавал черный костяной уголь и черную голландскую сажу и никогда никому не предлагал черную ночь. Я — Лампернисс, я хороший, меня упрятали в ночь, а в ночи тот, кто гасит лампы!
Плача и смеясь, страшилище тянется паучьими лапами к свечам, обжигает ногти, в убогом ликовании нечувствительный к укусам пламени.
Меня Лампернисс не пугает. Он обретается по заброшенным углам дома; раз в день где-нибудь в глухом переходе Грибуаны ставят миску варева, которое он иногда съедает.
А все присутствующие как-то съежились, словно инстинктивно опасаясь чего-то неизвестного. Невозмутимы только Нэнси и Эуриалия.
Сестра забирает из рук доктора Самбюка чашку, противно дребезжащую по блюдцу; кузина кажется спящей, но зеленый лучик скользит меж полуприкрытых век: наверняка она наблюдает явление жалкого ночного жука Лампернисса.
— Выметайтесь! — коротко бросает Нэнси гостям.
— Вы так вежливы, кузина… — скрежещет в ответ Элеонора Кормелон.
— Ждете, чтоб выставили за дверь?…
— Нэнси, прошу вас, — вступает дядюшка Диделоо.
— А вы… вам… — рычит Нэнси, — вам бы лучше помолчать и убраться восвояси, да поскорее.
— Разве вы здесь хозяйка, мадмуазель? — интересуется Розалия Кормелон.
— Дошло, наконец?
— Она зажигает свечи, негасимые свечи, их никто не задувает! — восклицает Лампернисс. — Будь же благословенна!
Страшилище неуклюже переминается перед горящими свечами: на стене, как на экране, приплясывает тень, от которой, словно от живого существа, всячески норовит уклониться кузен Филарет, — бедняга, похоже, так ничего и не уразумел в быстро сменяющихся, малоприятных событиях и репликах.
— Мои краски! — кричит Лампернисс, пританцовывая перед крохотными огоньками жалкой иллюминации, — они все тут! Я больше никому не продам их, и никто не придет их отнимать!
Внезапно он впадает в задумчивость, сквозь грязные серо-бурые заросли на лице глаза умоляюще обращены к Нэнси.
— А вдруг тот, кто гасит лампы… о, Богиня! Одним жестом — движением жнеца, под рукой которого падают наземь горделивые колосья, — Нэнси закрывает собрание.
— Увидимся через три дня.
Медленная процессия теней потянулась к двери. Эуриалия следовала за матерью; без зеленого пламени ее глаза казались незрячими.
Дядюшка Шарль замешкался у порога. Похоже, хотел что-то сказать Нэнси, да передумал и выскользнул в сумрак передней. Короткая заминка стоила ему места в процессии, и Алиса, младшая из сестер Кормелон, прошла вперед.
Неожиданно послышалось ее болезненное «Ох!»
Нэнси рассмеялась своим пронзительным смешком.
— Ха! Он никак не уймется — вечно распускает свои руки.
Доктор Самбюк раскопал в углу тонкую тросточку и безжалостно стегал ею хнычущего Лампернисса.
— Ой-ой, — причитает несчастный паяц, — бесы отнимают у меня краски… Горе мне… куда же подевались краски — их нет… За что же меня бьют и бьют!
С криком бросился он к лестнице: его уродливый силуэт по-обезьяньи перепрыгивает со стены на стену под светом ламп — их по одной на каждой площадке.
— Вот одна и погасла! — вдруг завопил он. Что-то черное, бесформенное проступает на миг то тут, то там на стенах и витражах высоких окон.
— И здесь погасла, и здесь! Это он, а я его не вижу. Он забрал весь свет и все краски. И опять бросил меня в ночь!
— На кухню! — скомандовала Нэнси. — Безумец прав. Тварь, что гасит лампы, совсем рядом!
И темнота откликнулась:
— Тварь-что-га-сит-лам-пы…
Нэнси равнодушно пожала плечами. Я очень любил сестру, но она всегда оставалась для меня загадкой. В страшном шквале событий, перетрясших наши жизни, женщины казались мудрее мужчин. Увы! Приближаясь к тайне, я с первых же слов теряюсь в предположениях; так, гадая, можно обвинить мою сестру в безразличии: если она провидела будущее, почему не воспротивилась ужаснейшей из судеб?
— Ну вот, — сказала Элоди, откладывая четки. И молча поставила на огонь вино с сахаром и пряностями.
— Славный вечерок, — высказался Самбюк. — А что, дети мои, не разговеться ли нам? Бравый Кассав любил ночное разговенье. После полуночи кушанья и вина обретают особый букет, вкус и аромат — это открыли еще древние мудрецы.
Почтенное состоялось разговенье. Среди прочего был подан язык в соусе, и доктор воспользовался случаем, чтобы поведать нам, как на пиру у Ксанфа-фригийца Эзопу подавали лишь блюда из языка, а он называл сию часть тела то лучшим, то худшим угощением на свете.
Самбюк наелся и раздулся, как недоросший питончик, Нэнси удалилась к себе в спальню, а мы с Элоди остались бодрствовать у постели заснувшего дядюшки Кассава.
На ночь его облачили в скуфью бергамского бархата с серебряной кисточкой; при тусклом свете ночника с плавающим фитилем он выглядел так комично, что я тихонько захихикал.
Дядюшка и в самом деле умер на третий день, последние часы перед кончиной, будучи в абсолютно здравом уме и разговорчивом настроении. Однако зрение временами отказывало — несколько раз он гневно восклицал:
— Куда пропала картина Мабузе? Шарль Диделоо, жулик вы этакий, верните картину на место! Все останется в доме, все, слышите вы?
Нэнси удалось его успокоить.