правого Мёбия и родное Мурло даже забывать стал. Хотя не очень-то забудешь отвесную скалу над озером, хатку с запечатанной в нее Европой — под скалой, и самого господина графа Палинского, падучей звездой летящего с горы в середину озера. О'Брайенов тут, на Мёбиях, раз-два и обчелся, род их небогатый, но уважения добившийся, ибо все-таки они единственные бобры-воины, кто из других родов, тот и винт в арбалете крутить не сумеет. Ну, Кармоди — помимо прочего — гордятся тем, что они лучшие Рифейские лоцманы. Мак-Грегорам гордиться ничем не нужно: всех бобров, сколько ни есть в Рифее от Горячих Верхов до Рачьего Холуя — две трети Мак-Грегоры. По последней переписи, что проводилась велением архонта Александры Грек. Большую волю баба-человечица забрала над Киммерией. У бобров такое сплошь да рядом — ту же вдову Мёбия, старуху Кармоди, веслом недопобитую вспомнить можно — а у людей, кажется, бабья власть немалая редкость. Да и черт водяной этих людей поймет. Живут, молясины делают на продажу, а нет чтобы самим порадеть о главном: Боббер Боббера погрыз, либо же Боббер Боббера. Сам Харк считал, что правилен первый ответ, но почти никто с ним не соглашался; кто считал, что наоборот, а большинство полагало, что ответа нет вовсе, потому как только найдется ответ воистину правильный — тогда-то все самое главное и начнется, а все, что до сих пор было — то так, прозябание рачье. Человечьей работы молясины бобры для себя не брали: Боббер-то, да и Боббер тоже — бобры как-никак были, дети Первобоббера, образом и подобием сотворенного по Великобобру точь в точь, из донного ила да из Великобобрьей мечты. Говорили Харку: стареет он, раз с утра до ночи только и думает про то — Боббер Боббера, либо же Боббер Боббера. А что плохого? Вовсе о главном нынче перестала думать молодежь. Молодежь, она простая: осинку обглодал, плотинку заложил, да айда за юной бобрихой потолще. Нет в нынешней молодежи духовности.
«Боббер Боббера бесил — Боббер Боббера кусил!» — тихонько пробормотал Харк общепринятую фразу. Хотя на бобриный тонкий слух его бормотальный свист всем участникам фин-ахана был, конечно, слышен, но никто старика не одернул; все-таки дважды тесть покойного, да и кто ж не понимает, что старик о пользе дела радеет. Да и просто радеет, как любой киммерийский бобер с колыбели. Но Укс Кармоди как ближайший родственник покойника, решил вернуть беседе благопристойное направление.
«А что, господин Харк, мальчик тот, которого к графу Палинскому на Камень отвели, еще в озеро не прыгает? Если, конечно, это не тайна клана…»
Какая там тайна клана, хам краснозубый! Словно не знает, что Харк уже четверть декады лет как на пенсии. Словно не передают ему каждый свист, что дочери из озерца засылают по доброте душевной. Ну, пусть получит…
«Нет, благородный Укс, еще не прыгает. Говорят, его к Палинскому наверх увели не от убивцев- людей, а для постижения наук, искусств и спокойствия. Говорят, его там засахаренными каштанами и вялеными бананами кормят, чтобы он нашу, бобриную мудрость превзошел. И учат его там стрелять из арбалета: по-нашему, по о'брайеновски. Каждые утро всходит он на вершину главной башни, арбалет берет, стрелу в восходящее солнце пускает — на восток, значит, нам поэтому и не видно, скала заслоняет. А из-под солнца выныривает Боббер окаянный, стрелу перехватывает, и к себе в камыши прячется, до вечера под хвостом тою стрелою чешет. Потому как на роду ему, Бобберу окаянному, проклятие лежит: железной стрелой в подхвостье ковыряться. А Палинский новую стрелу велит камердинеру точить — чтобы завтра наутро мальчик опять стрелять мог. И вот как наточит стрелу такую быструю, что Боббер ее поймать не сможет, так, значит, угодит стрела в солнце, потаенный пупырь на нем лопнет и вся тайна наружу выйдет. Но вы, благородный Укс, в том правы, что прыгать он, мальчик то есть, конечно, будет когда-нибудь. Еще покойный мне говорил, — Харк вспомнил об обычае поминать покойного, — что человек, он когда в полную зрелость войдет, начинает непременно со скалы скакать, бегать вверх и кричать петухом. Если не прыгает и не кричит — он, значит, еще незрелый. Вот как наши все людишки в Киммерионе. Кого ни возьми — все наглые, все незрелые».
Молодой племянник Харка, Уэк О'Брайен тоже решил вставить свое слово, он тоже знал озерные сплетни:
«А говорят, мальчик особенный этот — как и сам граф. Говорят, на лошадь сядет — и с горы на гору скачет. Потому как будущий царь. И очки ему граф прописал особенные: Палинский их на ночь ему проволокой прикрутит, на замочек замкнет, а ключ к себе в тайное место кладет. Мальчик ночью спит, очки он снять никак не может, и во сне все, что ни творится на свете, сразу как есть видит. И про все заговоры и ковы, на него наковываемые, таким значит, образом, знает заранее. То есть его убить нельзя вообще никогда и никому».
«Да, это они умеют…» — неожиданно свистнул сквозь жвачку Икт. — «Как хотят, так и делают. У… уюшки! Убить нельзя, видите ли… Сенаторы-конгрессмены…»
«Ох уж эти люди!» — подхватил Пэрч. — «Выдумщики страшные на пустое дело, а еще склочники. Как где какая заваруха — так везде они. Покойник, помню, очень их не одобрял за склочность ихнюю, за мелочность, за суетливость и сутяжничество. Монархический строй…» — Пэрч вспомнил, что стукачей и среди своих полно, и добавил — «Покойник монархистом был истинным. Но только чтобы царь был киммерийского роду, вегетарианец и бобровой шубы не носил».
«А он и не носит!» — подал свист Мнух Мак-Грегор, вечный участник любых посиделок, где стружка бесплатная на закуску есть. «Свистят, нынешний император колошарство скоро запретит и карболкой под мостами всю мерзость равид-мутонскую вымыть велит, с последующей ссылкой на Миусы раков пасти. И не только колошарей сошлет, а и вдов со Срамной набережной, потому как они сообщники гнуснякам этим. Пусть раков пасут, пусть Миусы заново заселяют. В левом Миусе вдовы жить будут, в правом — Равид- Мутоны, а пайка им будет самая что ни на есть препоганая. Выродка же этого, Фи, вовсе на цепь посадят, как рака прикуют, да мальчику-царю в воспитательных целях по тайному телевизору показывать будут, чтобы не очень-то по горам прыгал…» — Мнух заврался и ткнулся носом в опилки, наверстывая упущенное: сухость в горле от длинного трепа полагалось угасить хорошей порцией закуски.
«Фи!» — подхватил старый Харк, — «И рода-то Мутонского всего тринадцать рыл, баб не считая, осталось, так надо же, чтоб среди них колошарь выродился, собой торгует, статью бобрьей, и поди ж ты — уже и не в бедных плавает, уже и счет в Устричном банке, уже и пластиковая карточка за щекой! Рожу наел — смотреть противно!» Харк потянул лапу за новой горстью сладких стружек, но тут же оцепенел: лапа уперлась во что-то небольшое и твердое. Харк понял: кто-то обронил в общее кушанье свою слюнявую искусственную челюсть. Харк медленно поднял ее и показал присутствующим. По правилам фин-ахана поминальный вечер был осквернен.
Потому что поганая это примета: если примерять на человеческие суеверия, то это примерно как если бы кто-нибудь на похоронах стал бить зеркала кислыми яблоками, подобрав для этого тринадцатое число, пятницу, солнечное затмение — да еще в квашню бы при всех нагадил. Для бобров челюсть вставная — предмет в высшей степени личный и деликатный. Хотя жить без него редко кто может, но разговоры на эту тему — и те вести полагается приватно. А чтоб в публичное кушанье да свою слюнявую!..
Запахло скандалом. И самосудом.
Кто-то свистнул, с очень вопросительной интонацией. Кто-то глухо захлопал хвостом по полу. Кто-то мелко-мелко застучал зубами и стал уползать прочь от стола. Зато поднял усы от своего лотка со стружкой знаменитый Икт-Желтобрёвенщик, покрутил мордой и обнажил длинные, красные, собственные — а не протезные — резцы. Потом подпрыгнул и выбросил вперед правую заднюю лапу, переворачивая лоток.
— Наших бьют! — не выдержал Укс Кармоди, но договорить ему не дали; вместо этого его оглушили небольшим, на десерт припрятанным, стволом рябины. Ствол оказался в лапах болтливого Буха, Икт, визжа, как зарезанный, пошел на него прямо по столу. Пэрч, пытаясь спасти родственника, схватил Икта за хвост, получил по зубам, — и с ужасом понял, что у него в пасти драгоценный протез разделяется надвое. Но в следующий миг Пэрч осознал, что терять уже нечего, сплюнул куски протеза, заорал не хуже, чем журналист — и бросился ему на спину. Желтобрёвенщик не дошел до конца стола и под тяжестью Пэрчевой туши рухнул прямо на покойника, попытался удержаться, однако не смог, и единым клубком вместе с Пэрчем и трупом обвалился на престарелого Харка, и без того уже оравшего почти по-человечьи. Бух, развивая достигнутый успех, пошел махать рябиновым бревном во все стороны.
Потянуло имеющей вот-вот пролиться кровью. Раздался дикий вой: так бобры не орут, так орут бобрихи. Немногие уползшие к стенам участники фин-ахана могли наблюдать, как древняя седая бобриха, невесть откуда появившись, пробралась на то место, где только что лежал покойник, и с гордостью продемонстрировала оторванный от ее черепа шкуряной лоскут; лоскут тянулся через череп к уху и там,