пару дней это место, где шла разумная, цивилизованная жизнь, где блестели натёртые полы, где занимались нужным, почтенным делом — заключали контракты, печатали рекламу детского белья и болтали о гольфе, — вдруг стало местом, где по коридорам носят окровавленные тряпки. Почему? Альва Скаррет не находил ответа.
— Не могу понять, — монотонно вопрошал он, — как Эллсворт получил такую власть над людьми?.. И ведь не какой-нибудь пошлый радикал из пивной, а образованный человек, эрудит, идеалист, остроумный, общительный… Разве тот, кто любит шутку, может быть расположен к насилию?.. Нет, Эллсворт не хотел этого, он не знал, чем всё может кончиться, он любит людей, я готов поручиться за Эллсворта Тухи.
Один раз он отважился спросить Винанда:
— Гейл, почему ты не пойдёшь на переговоры? По меньшей мере, почему не встретиться с ними?
— Заткнись.
— Но может ведь быть какая-то доля истины на их стороне. Они газетчики. Ты знаешь, что они говорят: свобода прессы…
Тогда и последовал взрыв ярости, которого он ждал последние дни и который, казалось, его миновал: голубые зрачки вспыхнули белым пламенем, исторгнув слепящую молнию, черты лица ещё больше заострились, дрожь дошла до кончиков пальцев. На миг Скаррет увидел то, чего никогда раньше не замечал: Винанд подавил вспышку, подавил без единого звука, но и без облегчения. От усилия пот капельками выступил на впалых висках, руки на краю стола сжались в кулаки.
— Альва, если бы я тогда не сидел целую неделю на ступеньках «Газеты», где была бы та пресса, свободы которой они так жаждут?
Снаружи и внутри здания дежурили полицейские, это что-то давало, но не много. Однажды ночью в главный подъезд бросили бутыль с кислотой, она разъела вывеску и оставила безобразные, как язвы, пятна на стене. В подшипники одного из печатных станков бросили песок и вывели его из строя. Разгромили продовольственный магазин, владелец которого давал рекламу в «Знамени». В результате многие мелкие торговцы перестали помещать рекламу в газете. Ломали машины доставки. Один водитель был убит. Но бастующий профсоюз выступил против актов насилия — союз не подстрекал к ним, и большинство его членов не имели об этом никакого представления. «Новые рубежи» глухо возражали против достойных сожаления эксцессов, но тут же относили их к «спонтанным взрывам оправданного народного гнева».
От имени группы, называвшей себя бизнесменами-либералами, Гомер Слоттерн известил Винанда о разрыве контракта на рекламу. «Вы можете предъявить нам иск, однако мы полагаем, что имеем законное право на разрыв отношений. Мы поместили свою рекламу в газете с достойной репутацией, а не в бульварном листке, опозорившем себя в глазах общества. Нас пикетируют из-за связи с вами, мы несём убытки. Вас никто не читает». В эту группу входило большинство самых состоятельных рекламодателей «Знамени».
Гейл Винанд стоял у окна кабинета и смотрел на город.
«Я поддерживал забастовки, когда это было опасно. Всю свою жизнь я боролся с Гейлом Винандом. И никак не ожидал, что наступит день и дело повернётся так, что я должен буду заявить, как заявляю сейчас, что я на стороне Гейла Винанда», — писал в «Кроникл» Остин Хэллер.
Винанд послал ему записку: «Чёрт побери, я не просил защищать меня. Г.В.».
«Новые рубежи» отозвались об Остине Хэллере как о реакционере, продавшемся большому бизнесу. Интеллектуальные светские дамы объявили Остина Хэллера старомодным.
Гейл Винанд стоял за конторкой и, как и прежде, писал передовицы. Сохранившийся штат не замечал в нём перемен: ни спешки, ни гневных всплесков. Никто не видел, что в его действиях появилось новое: он отправлялся в печатный цех и подолгу смотрел на исторгавшие пар гиганты и слушал их громыхание. Он подбирал свинцовую матрицу с пола наборного цеха, рассеянно вертел её в пальцах, как ценный слиток, и бережно возвращал на верстак. Он стал бережлив во всём и, не замечая этого, непроизвольно подбирал карандаши и всякую мелочь. Полчаса он потратил, не слыша, как надрываются телефоны, на ремонт пишущей машинки. Дело было не в экономии, он подписывал счета, не обращая внимания на суммы. Скаррет боялся даже подумать о каждодневных расходах. Всё дело было в том, что он лелеял каждую вещь в этом здании, здесь всё до последней скрепки принадлежало ему, потому что принадлежало «Знамени».
В конце каждого дня он звонил Доминик. «Всё идёт отлично. Всё под контролем. Не верь паникёрам… Какого чёрта! Не хочу я говорить о газете. Лучше расскажи мне, как выглядит сад… Сегодня ты ходила купаться? Как озеро?.. Какое на тебе платье? Не забудь сегодня включить радио в восемь — передают твой любимый Второй концерт Рахманинова… Конечно, у меня есть время, чтобы быть в курсе всего… Ладно, ладно, как я могу провести бывшую журналистку, конечно, я посмотрел программу радиопередач. У нас достаточно сотрудников, но не на всех можно положиться, за ними надо присматривать, а у меня как раз выдалась минутка… Ни в коем случае
Однажды вечером он отправился в ресторан через улицу, он давно уже толком не обедал. Было ещё светло, когда он возвращался, — приглушённые лучи заходящего летнего солнца уютно вытягивались в тёплом воздухе и, казалось, медлили с уходом, хотя солнце уже закатилось. От этого небо светилось свежестью, но улицы казались грязными. В углах старых зданий высвечивались коричневые и густо- оранжевые пятна. Перед входом в редакцию прохаживались пикетчики. Их было восемь, и они двигались по вытянутой окружности. Он узнал одного юношу, репортёра уголовной хроники, других ему не приходилось видеть. Они несли плакаты: «Тухи, Хардинг, Аллен, Фальк», «Свободу прессе!», «Гейл Винанд попирает права человека».
Его внимание привлекла одна женщина. Её бёдра начинались от лодыжек, плоть подушечками выпирала из-под тесных застёжек туфель. Она вся была квадратной — квадратные плечи, квадратная фигура, на крупное тело было накинуто длинное пальто из дешёвого коричневого твида. Но руки были маленькими, белыми — из таких вечно всё валится. Рот узкой прорезью, без губ, она переваливалась на ходу с ноги на ногу, но двигалась с поразительной энергией. Она готова была бросить вызов всему миру. У неё было такое злое и хитрое выражение лица, словно она только и ждала — давай, тронь! Винанд был уверен, что она у него никогда не работала, её никто не взял бы, вряд ли её можно было обучить чтению, и её вид определённо говорил: и слава Богу, что не надо забивать голову всякой дурью. Она несла плакат: «Мы требуем…»
Он вспомнил долгие ночи, когда в первые годы ему приходилось спать на диване в старом здании редакции, потому что нужно было расплачиваться за новое оборудование, а газета должна была появляться на улицах рано, опережая конкурентов. Он начал кашлять кровью, но не обратился к врачам, хорошо, что всё обошлось, — это был результат истощения.
Он поспешил в здание. Станки работали. Он постоял минуту, прислушиваясь.
Ночью в здании было тихо. Звуки отлетали, здание пустело и от этого казалось больше. Неяркий свет горел в проходах, у открытых дверей, на перекрёстках коридоров. Где-то монотонно, как капли воды из крана, постукивала одинокая пишущая машинка. Винанд шёл по пустым холлам и думал: люди охотно работали на него, когда он помогал протащить на выборах в муниципалитет заведомых мошенников, рекламировал злачные места, сплетнями и клеветой подрывал репутации, сострадал матерям гангстеров. Талантливые, уважаемые люди охотно нанимались к нему. Сейчас впервые за всю свою карьеру он был честен. Он пустился в величайший крестовый поход — и с кем? С пьяницами, бродягами, мошенниками, жалкими отбросами, у которых не хватало сил даже уволиться. Были ли они лучше тех, что бросили его?
Луч солнца упёрся в квадратную хрустальную чернильницу у него на столе. Винанд мечтательно представил себе зелёную лужайку, белые одежды, зелёную траву под рукой, глоток прохладного напитка. Он оторвал взгляд от игры света и продолжил писать. Шла вторая неделя забастовки. Он закрылся у себя и велел не беспокоить его, ему надо было закончить статью, и он был рад поводу хотя бы час не видеть того, что происходит в здании.
Дверь открылась без предупреждения, и в кабинет вошла Доминик. С самой их свадьбы ей было не