сели за столик у окна, из которого были видны Рейн и мост с маленькой часовней посредине.
— Расскажи мне наконец толком, как ты это все устроила с Тибергом, — попросил я Юдит, принимаясь за мюсли «Бирхер», которые здесь особенно вкусно готовят — меньше хлопьев и больше сливок.
— Когда меня во время юбилея прикомандировали к Тибергу, он сказал, чтобы я обязательно заглянула к нему, если буду в Локарно. Ну вот, я напомнила ему о его приглашении и сказала, что еду в его края, везу своего пожилого дядюшку, — она примирительно взяла меня за руку, — который присматривает себе домик на озере Лаго-Маджоре, так сказать летнюю резиденцию на старость. А потом прибавила, что он тоже знает этого дядюшку с военных лет. И он пригласил нас завтра на чай.
Юдит была горда своей маленькой дипломатической победой. Я не разделял ее оптимизма.
— А не вышвырнет меня Тиберг, как только узнает во мне того нацистского прокурора? Не лучше ли было сразу сказать ему правду?
— Сначала я так и хотела сделать. Но тогда бы он, может, вообще не пустил этого нацистского прокурора на порог.
— А почему, собственно, пожилой дядюшка, а не пожилой друг?
— Это звучит как «любовник». Мне кажется, я понравилась Тибергу как женщина, и он, вполне возможно, не принял бы меня, если бы понял, что я уже занята, да еще собираюсь заявиться к нему со своим кавалером. Ты слишком обидчив для частного детектива.
— Да. Ладно, я готов взять на себя ответственность за то, что был прокурором Тиберга, но может, мне потом сразу же признаться и в том, что я твой любовник, а не дядюшка?
— Это вопрос ко мне? — Она произнесла это быстро и задорно-вызывающе, но тут же достала свое вязание, словно готовясь к долгому разговору.
Я закурил.
— Ты меня с самого начала интересовала как женщина, и мне вдруг захотелось понять, как ты меня воспринимала — как мужчину или просто как старого, бесполого маразматика, который годится только на роль дядюшки…
— Чего ты хочешь? «Ты меня с самого начала интересовала как женщина»! Если я тебя интересовала в прошлом, то тему можно закрыть. Если я тебя интересую в настоящем, то имей мужество признаться в этом. Тебе, я вижу, легче брать на себя ответственность за прошлое, чем за настоящее… Так, лицевая, лицевая… изнаночная, изнаночная…
— Мне совсем не трудно признаться, что ты меня интересуешь, Юдит.
— Понимаешь, Герд… Конечно, я воспринимаю тебя как мужчину, и ты мне нравишься как мужчина. Но все это никогда не заходило так далеко, чтобы у меня появилось желание сделать первый шаг. Тем более в последние недели. А что за вымученные шаги делаешь ты?.. Или это вообще никакие не шаги? «Мне совсем не трудно признаться, что ты меня интересуешь»! При этом тебе невероятно трудно выдавить из себя даже такое туманное, осторожное предложение. Ладно, поехали. — Она обмотала начатый рукав пуловера вокруг спиц, а сверху намотала немного пряжи.
Я не нашелся, что ей ответить. Я чувствовал себя униженным. До Ольтена мы не произнесли ни слова. Юдит поймала по приемнику концерт Дворжака для виолончели с оркестром и опять занялась вязанием.
Что же меня, собственно, унизило? Юдит всего-навсего врезала правду-матку и высказала то, что я и сам чувствовал в последние месяцы: неясность моего отношения к Юдит. Но она сделала это так безжалостно и с таким оскорбительным равнодушием, что я почувствовал себя мальчишкой, которого вывели за ухо на середину класса, отчитали и поставили в угол. Я сказал ей это, когда мы проезжали Цофинген.
Она опустила вязанье на колени и долго молчала, глядя на дорогу.
— Когда я была секретаршей, я часто сталкивалась с этим — с мужчинами, которым от меня что-то было нужно и которые боялись в этом признаться. Которые не прочь были закрутить со мной роман, но не хотели связанных с этим неудобств и хлопот. И даже решившись, они старались все обставить так, чтобы можно было в любой момент пойти на попятную, избежав каких бы то ни было обязательств. И ты, как мне показалось, вел себя приблизительно так же. Ты делаешь первый шаг, который, может, вообще — никакой не шаг, делаешь жест, который тебе ничего не стоит и ничем не грозит. Ты говоришь об «унижении»… Я совсем не хотела тебя унижать. Да и вообще, черт побери!.. Почему твоей чувствительности хватает только на твои собственные обиды? — Она отвернулась, и мне показалось, что она плачет. Но мне не видно было ее лица.
Люцерн мы проезжали уже в темноте. В Вассене я решил, что дальше ехать сегодня уже не стоит. Автострада опустела, но пошел снег. По своим прежним поездкам на Адриатику я знал здесь «Отель дез Альп». У стойки портье все еще висела клетка с индийской вороной. Увидев нас, она произнесла:
— Держи вора! Держи вора!
За ужином мы ели рагу из телятины по-цюрихски с жареным картофелем. Еще в дороге мы начали спор о том, может ли успех внушить художнику презрение к публике. Рёзхен как-то рассказывала мне о концерте Сержа Генсбура[134] в Париже, на котором публика тем восторженней аплодировала ему, чем презрительней он вел себя по отношению к ней. С тех пор этот вопрос не давал мне покоя и постепенно трансформировался в более широкую проблему: можно ли, состарившись, не проникнуться презрением к людям? Юдит долго пыталась опровергнуть тезис о связи между творческим успехом и презрением к публике. После третьего бокала фандана[135] она сдалась:
— Да, ты прав, Бетховен в конце концов оглох. Глухота — это высшая форма презрения к окружающему миру.
В своей одноместной монашеской келье я спал как убитый. На следующее утро мы рано тронулись в путь. Когда мы выехали из Готардского туннеля, зима осталась позади.
11
Сюита си минор
Мы прибыли около полудня, остановились в отеле у озера и пообедали на застекленной, прогретой солнцем веранде с видом на разноцветные лодки и яхты. Я немного волновался при мысли о предстоящем чаепитии с Тибергом. Из Локарно в Монти ведет канатная дорога. На середине пути, где вагончик, едущий вверх, встречается с вагончиком, едущим вниз, находится станция со знаменитым местом паломничества: церковью Мадонна дель Сассо. До церкви, не очень красивой, но очень живописно расположенной, мы шли по Крестному пути,[136] усыпанному крупной галькой. На оставшуюся часть подъема у нас не хватило духу, и мы сели в вагончик.
Пройдя по извилистой улице до дома Тиберга у маленькой площади с почтовым отделением, мы очутились перед трехметровой оградой, спускающейся к улице и увенчанной кованой чугунной решеткой. Судя по павильону на углу, по деревьям и кустам за решеткой, дом и сад располагались на возвышенном месте. Мы позвонили, открыли массивную дверь, поднялись по ступеням в палисадник и увидели перед собой скромный трехэтажный дом, выкрашенный в красный цвет. У входа стояли садовый стол и стулья, похожие на те, что можно видеть в летних пивных ресторанах. Стол был завален книгами и рукописями. Тиберг снял с себя верблюжье одеяло, в которое кутался, и пошел нам навстречу энергичной походкой, немного подавшись вперед, высокий, с густыми белыми волосами, короткой ухоженной седой бородкой и кустистыми бровями. На носу у него были узенькие очки для чтения, поверх которых он с любопытством смотрел на нас своими карими глазами.
— Дорогая фрау Бухендорфф, как хорошо, что вы вспомнили про меня! А это ваш дядюшка? Добро пожаловать на виллу Семпреверде! Мы с вами уже встречались, сказала мне ваша племянница. Нет, подождите! — остановил он меня, когда я уже собрался ответить. — Я сам вспомню. Я как раз работаю над своими воспоминаниями, — он указал на стол, — и с удовольствием тренирую память.
Он провел нас через дом в сад.