скандал налетел, который сам же, можно сказать, и спровоцировал, своими же собственными руками. Противник оказался и ушлей, и умней, нежели вся его генеральская, чекистская прелюдия. Непревзойдённым оказался аналитиком, редким обладал сочетанием природного ума и негодяйского дара. Поперхнуться вынудил. На самом себе споткнуться. И набить кровавую шишку. Вывод был сделан наверху суровый и скорый — пенсия, самая обычная, по возрасту, без льгот и учёта заслуг. Словно, подумал, тряпку половую отжали и отшвырнули в сторону, не расстелив как следует, а так… догнивать бросили в непотребности и непригляде. Последние дни, пока дела передавал, досиживал в кабинете наедине со смолкнувшим враз телефоном и заметно обнаглевшим адъютантом в приёмной. И подумал тогда Глеб Иванович, пораскинув мозгами, чего б такого он хорошего мог успеть за оставшиеся дни осуществить, используя остатки власти. Или, наоборот, нехорошего. Но так, чтобы запомнили надолго. Думал, но так ничего существенного не надумал. Гадость не созревала, месть не складывалась. Разве что адъютанта сумел перевести подальше от Москвы, без повышения, чтоб не слишком злорадство демонстрировал, сучий потрох. Сам приказ подписал на перевод, а козла этого заставил приказ этот на себя же печатать. Собственно, и всё. На этом злые дела закончились. Добрые тоже не очень придумывались. Перебрал мысленно последние годы, но так ничего значимого, где бы мог последнее непокорство проявить, не вспомнил. А на следующее утро, за неделю до того, как покинуть кабинет в Лубянском проезде, вспомнил. Если б он, генерал херов, жалость бы проявил к девочке этой, к умненькой, ещё тогда, в августе шестьдесят восьмого. Да, умненькой, только сильно упрямой и, как выяснилось, с принципами дружит. Если б не попёр на неё, чтобы жопу себе прикрыть, а наоборот, умял бы дело, спустил на тормозах, подсказал бы, как повинную написать для отмазки да свести всё к лёгкой хулиганке. Там уж и так семеро «сидячих» пострадали; так те хоть в возрасте, зрелыми на площадь шли, ко всему готовые. А дурочку эту неразумную, хоть по-своему и правую, паровозом цеплять — последнее дело.
Этим же утром вызвал машину и напрямик, без звонка, двинул в Седьмую, по месту «буйного» отбывания Н. И. Иконниковой. Там всполошились — как так, товарищ генерал-лейтенант, чего ж не предупредили, мы б больную приготовили для встречи, для разговора с вами, меры нужные б приняли, усилительного характера, чтобы исключить непредсказуемую реакцию в ходе контакта.
— Рот захлопни, — коротко бросил он Велиховой, хорошо понимая, с кем имеет дело. Но теперь это не имело значения. Он хотел расквитаться с самим собой. — Просто приведи и исчезни. Ясно тебе?
Та растерянно кивнула и послушно исчезла. Через полминуты к нему доставили Ниццу. Чапайкин мотнул головой на конвоиров, не глядя, мол, пошли вон отсюда, надо будет, позову, и кивнул девушке на табурет, садись, чего стоишь, мол. Иконникова села. Для чего её привели к гэбэшному генералу, не хотела даже задумываться. Продолжала всю эту гвардию откровенно ненавидеть. Хорошего ждать от них по- любому не приходилось, ну, а хуже, чем есть, всё равно уже быть не могло.
— Вот что, девочка… — Глеб Иванович смотрел на неё спокойными усталыми глазами, и Ницца догадалась, что визит этот не случаен. Что-то должно было произойти. С ней. Только что — не знала. — Я хочу задать тебе только один вопрос. Потом мы расстанемся. Думаю, навсегда. Но ответь честно. Так, как ответила бы отцу. Гвидону Матвеевичу. — Ницца собралась сказать в ответ, что плохо представляет себе чина ГБ на месте её отца, но почему-то промолчала. Ждала… — Так вот. Я хочу знать. Если ты завтра, допустим, окажешься на свободе, без поражений в правах и всяких ненужных последствий, то как ты в дальнейшем предполагаешь жить? Как раньше жила — «узником совести»? С лозунгами, выходками, призывами, разоблачениями несуществующих преступлений и перепечаткой по ночам «Хроники текущих событий»? Или как все нормальные люди — учиться, трудиться, отдыхать и не заниматься всякой чушью? — Он привычно пожевал губами. — Во многом твой ответ сейчас определит твою судьбу. Именно сейчас, поверь мне. Такой уж сложился специфический момент.
Ницца подняла на него глаза:
— Если я выбираю учиться-трудиться, то я что — свободна как птица?
— Ну… в общем, вопрос решаем и закрываем, — утвердительно пожал плечами генерал. — Подписочка, разумеется… To-сё… И под родителев присмотр. До первого срыва. А там — по полной, с учетом рецидива, так сказать.
— А если первое выбираю? — чуть насмешливо, как ему показалось, спросила она. — Тогда что — удвоите триседил и в Смоленскую область? В концлагерь, под вышки и колючку? С дьявольским шифром в медкарте двести девяносто пять — неизлечимый хроник?
— Можно и так, — спокойно отреагировал Чапайкин, — а можно и не так.
Он закинул ногу на ногу и подумал, что пришло время перейти к тому, зачем сюда приехал. Честно говоря, то, что он услышит от этой Иконниковой, знал заранее. Как вообще знал этот тип людей, с которым ему не раз приходилось сталкиваться в его длинной чекистской биографии. Как чувствовал их и видел сразу особым чутьём. К этому же типу относилась и она, девчонка эта детдомовская. Таковым был Стефан Томский, талантливый рецидивист, из-за которого и пострадал. Таким, к слову сказать, был и двойной агент, бывший английский шпион, он же наш разведчик Джон Ли Харпер. Ну и Роза Марковна Мирская, однозначно, такая же, соседка снизу, по дому, где живёт, в Трёхпрудном переулке. Сильная, гордая, честная, неуступная. Разные люди были, всякие. И отложились в голове, каждый по-своему. Памятно, до сих пор в деталях слышится каждый и видится. Иногда Глеб Иванович ловил себя на чувстве, что — странное дело — ненависти к ним не испытывает, хотя, по сути, враги: хоть прямые, а хоть скрытые, как Мирская, к примеру, и вся её нерусская семья. А бывало наоборот — и лёгкое уважение испытывал, и порой слабо ощущаемая зависть просыпалась к ним, к другим, к не таким, как сам. Впрочем, подобные чувства, как только давали о себе знать, сразу гнал от себя, не давая закрепиться в мозгах, чтобы не вызвать потом ненужных рефлексий.
— А не так — это как, можно полюбопытствовать? — спросила Ницца, подперев голову рукой. — Это значит высшая мера? Типа расстрел?
Чапайкин на шутку не отреагировал, а неспешно произнёс:
— Нет, не расстрел. «Не так» — это значит, просто покидаешь страну, уезжаешь. Совсем. Паспорт, билет в зубы и адью! А там сама решай свою жизнь. На их свободе. На нашей не получится. Но это осуществить не просто, так и знай. Масштаб твоей антисоветской агитки до такого варианта, как ни крути, не дотягивает. Но я смогу помочь. Реально. Если захочешь такой путь избрать. Выбирай, девочка. Ответ — сейчас. Завтра будет поздно.
— Почему? — Ницца внимательно слушала всё, что говорил генерал, чувствуя, что слова эти его не похожи на очередную гнусную провокацию. И что, общаясь сейчас с ней, он нарушает некие негласные правила.
— Потому что меня не будет, Наталья. Дальше с тобой только Бог останется, закон советский и злодейка-судьба. Тебе двадцать шесть лет. Решай, чего ты сама для себя хочешь. — Он встал. — До отлёта у тебя будут сутки, проститься со своими. Всё. Летишь или остаёшься?
— Лечу. — Ницца тоже встала и посмотрела ему в глаза, отчётливо понимая, что в эту минуту происходит нечто очень-очень важное. То, что в корне изменит её жизнь. И жизнь её близких. Здесь — родители и друзья. Там — свобода и Сева. Её Сева. А ребёнок… тот, которого она не видела все эти годы… Ребенок пускай остаётся в той жизни, в которую его забрали её приёмные родители. И пусть ему будет хорошо с ними. А ей — без него.
Утром, на девятый день после разговора в Седьмой, Наталья Ивановна Иконникова держала в руках билет по маршруту Москва — Вена в один конец. Плюс паспорт с одноразовой австрийской визой. И имела меньше суток до самолёта. Ей выдали затхлую одежду, и она понеслась в Кривоарбатский, рассчитывая застать Таисию Леонтьевну, узнать, что происходит, кто где в эту августовскую среду? Дверь открыли соседи. Всплеснули руками. После первого шока кто-то бросился обниматься, кто-то шарахнулся в глубину коридора. Но бабушки не было.
— Так в Жиже ж она в вашей, к Гвидоше укатила, с неделю как уже, — сообщила сердобольная соседка по коммуналке и дала денег на электричку.
Ницца напрягла память и, вспомнив Киркин номер, набрала подругу. Телефон молчал. Это и понятно — Раиса Валерьевна Богомаз отбывала срок в колонии общего режима, а Кирка в это время была, как правило, на Серпуховке, у Шварца. Ницца, разумеется, была не в курсе, да и просто быть не могла, но на всякий случай набрала городской телефон Юлика — вдруг в Москве. Он и был, как всегда по средам. Только