— Это тебе за жёстку, фраерюга! — выкрикивал Мироед.
Смотри ты, до чего мстительный — вспомнил!
Все эти приблатнённые не сомневаются, что они самые смелые, отважные, умелые, авторитетные. Не веришь — кулаками докажут. А то и финкой. И мнят, что им всё дозволено, — воровать, грабить, хулиганить. Спрашивается: с чего ради? чего их бояться?
Однако я не отступил, не убежал, и мне преизрядно досталось. Но и Витьке с Толькой — тоже. Тольке, ловкачу, меньше, потому что он норовил прятаться за мою спину и пнуть в ноги или ниже спины.
Место схватки первыми покинули мои противники — не выдержал Витька. Он грозил расправиться со мной — «залезать начисто, ножиком». Он даже заревел, широко раззявив рот. Позор! А ещё блатарём себя провозгласил, главарём всего квартала. Но Толька-то каков подлец! Ну и гадёныш!
Секундант называется! И почему он напал на меня? Или раньше тайком с Захаром сговорился? Чтобы завладеть кольчугой? Или решил сквитаться за проигрыш партии в жёстку? Самому-то нравиться выигрывать и слыть непобедимым…
— А ты, Мироед, подлец! — крикнул я Тольке. — Я пацанам расскажу, как ты несчестно поступил.
Мироед в ответ гадко улыбался и избегал взглянуть мне в глаза. Толькино вероломство меня взбудоражило даже больше, чем Витькины побои, — ведь он сильнее меня.
Я долго отмачивал под уличной колонкой синяки и ссадины. И всё же к вечеру лицо сильно распухло. Левый глаз затёк так, что я им почти ничего не видел. Стасик лечил меня, прикладывая смоченные холодной водой компрессы из полотенца, а я лежал на кровати и терпел. Но что воодушевляло: в бидоне с керосином отмокала настоящая кольчуга. Если её не похитили, то она и сейчас должна храниться в Челябинском областном краеведческом музее.
Мама, вернувшись с работы, охнула, увидев меня. Она долго и настойчиво выспрашивала, кто меня так изуродовал. Я не признавался. Твердил, что незнакомые мальчишки напали на улице. Не жаловаться же мне, взрослому человеку, маме.
Выдал меня Стасик. И тогда мама направилась вместе с ним, чтобы он показал, где живут мои обидчики.
Как я ни упрашивал маму не затевать дрязгу, она меня не послушалась, взвинтившись.
Вернулись они нескоро. Мама сказала, что я тоже «хорош» и что мать Витьки Захарова намерена пожаловаться на меня в милицию.
Меня это известие ничуть не испугало: не я первым начала драку. И оборонялся по-честному.[209] А Витька с Мироедом сподличали. В милиции разберутся справедливо! Я верил в это. Но всё равно побаивался попадать в неё. Уж очень нехорошие, страшные слухи о седьмом — нашем — «гадюшнике» ходили среди ребятни. Пацаны (почти всегда) милиционеров называли «дядями- гадями», а блатари — «гадами».
До милиции тогда дело почему-то не дошло. Синяки мои быстро зажили. Толька, проживавший по- соседству, через двор, попросил мировую. Я его предложение не принял. Витька же поблизости не показывался — через пацанов передавал мне, что отомстит. Только не в школе — чтобы в лапы Крысовне не угодить. Меня эти обещания не трогали. И всё пошло своим чередом, как обычно. Я не позволил отнять у себя чудесную находку. Отстоял. И про себя гордился, что не сдался более сильному. Так поступал и далее.
Сейчас же автор отступает от описания того, что происходило далее на уроке географии, чтобы не закончить рассказ печальным событием, которое произошло дома, когда мама увидела во что я превратил серого цвета новую рубашку, с большими трудностями приобретённую для меня. Вернее, для посещения в ней школы.
Мама со следовательской[210] дотошностью расспросив меня о произошедшем и прочитав гневную запись Крысовны в моём дневнике, беспощадно отлупцевала меня — до слёз, внушая при «экзекуции», что я не имею права портить вещи (проржавевшая, в керосиновых пятнах, новая рубашка), не должен драться с ребятами. Выходит, Витькина мать побывала в школе с жалобой на меня. Помянула мама мне и испорченный окислом железа керосин в бидоне. В общем, все мои грехи припомнила и пообещала, что если я себе подобное ещё позволю, то «шкуру с меня спустит». Но, несмотря ни на что, ошеломляющая находка зарядила меня таким запасом внутренней радости, что я в последующие дни, когда ещё синяки не сошли с моих далеко не богатырских телес, готов был громко петь от распиравшего грудь восторга. Настоящая кольчуга!
Так я стал обладателем бесценного сокровища, переносившего меня в воображении то на лёд Чудского озера, то на Куликово поле, то под Сталинград. То куда-то в ещё более древние времена.
Ведь в школу я заявился, облачившись в древний доспех, признаюсь честно, чтобы похвастаться. И не ошибся в своих предвкушениях. Некоторые, да что там некоторые — многие, просили кольчугу поносить, хоть чуть-чуть. Я обещал — не жалко! И охотно разрешал ударять себя кулаками в грудь и в плечи, уверяя, что мне совершенно не больно, — такая волшебная это вещь — кольчуга. И сам верил в её сверхъестественные свойства.
…И вот Нина Ивановна вопрошающе и недоверчиво изучает меня сквозь сильно увеличивающие стёкла очков, в которых плавают её зрачки.
— Нашёл, — отвечаю я на вопрос Нины Ивановны. — В нише стены старинного дома. В Заречье.
— А зачем её в школу надел?
Это вопрос потруднее.
— Для турнира. Хотел турнир устроить.
— Турнир — в школе?
— Да. А что? У одного пацана с нашей улицы меч есть с выцарапанной на лезвии головой. Отсечённой. Во такой меч…
— Юра, дай мне слово, — с ужасом произнесла учительница, — что никаких турниров, хотя бы в школе, устраивать не будешь. И больше никогда на уроки в этой… штуке не придёшь. Иначе я обязана отобрать её у тебя. Это нарушение правил поведения.
Ну вот, удалось у Витьки с Толькой отстоять кольчугу, так школа угрожает неприятностями. Если Крысовна отнимет, ни за что не возвратит. Разве что по просьбе мамы. А от неё не дождёшься…
— Честное тимуровское, — подумав, сказал я. — Не буду больше кольчугу надевать.
— Её лучше, по-моему, передать в краеведческий музей, — успокоилась доверчивая Нина Ивановна. — Нет, прости, музей не работает. Ещё в сорок первом его закрыли. Храни её, Рязанов. Это наша с вами история. Славная история.
— Я её сохраню, — торжественно пообещал я. — А может, в музей отдам. Если он открылся.
Между прочим, оба обещания я выполнил — кольчугу в школу не приносил, потому что отдал её в Челябинский краеведческий музей. Иначе и быть не могло. Сдержать слово — дело чести. Да, я лишился такого сокровища: попадётся ли ещё?[211] Едва ли…
Но не спасла меня Нина Ивановна от неприятностей — после занятий я столкнулся в коридоре с Александрой Борисовной Кукаркиной, нашей математичкой и по совместительству завучем школы. Это была роковая встреча. Завуч Кукаркина, повторюсь, всех своих подопечных ненавидела люто. И если в кого-то вгрызалась, то не выпускала, пока не выплёвывала из школы. Она просто зеленела от злобы, когда ловила кого-либо из нас, мальчишек,[212] даже на ерундовом проступке, на шалости. Особенно нетерпимо относилась к тем, кто ей возражал. Между нами, пацанами, оказавшимися на примете у преподавателей, потому что почти все учителя доносили, — правило, что ли, такое школьное существовало? Крысовной, смею думать, не с одним мальчишеским поколением велась необъявленная война. Постоянная и упорная. И всегда выигрывала завуч. Школьный, как везде и всюду, произвол.
Если некоторые преследуемые Крысовной, мстя ей за унижения и несправедливость, неиссякаемую злобу, ехидство и ненависть, старались сделать так, чтобы она не узнала, чьей рукой пущен камень в окно её кабинета или нацарапана оскорбительная (в её адрес) надпись на стене коридора, то я дерзнул возражать ей открыто, чего она абсолютно не переносила.
Крысовне, я в этом совершенно уверен, доставляло удовольствие, а возможно и наслаждение, побольнее наказать кого-нибудь из нас — в первую очередь непослушных и строптивых, посмевших не
