Рассмотреть, что там, внутри помещения, в непросматриваемых комнатах и коридорах находится и кто там есть, было совершенно невозможно.
Конечно, будь я посмелей, постучался бы в окно или массивную дверь с фигурной бронзовой рукой- клавишей. Эта дверь имела полукруглый верх, её закрывала тоже выпуклая крыша, своеобразный шатёр, опиравшийся на витые металлические, но почему-то нержавеющие две колонны, с руку толщиной каждая. Их четырёхгранные окончания были врезаны в массивную, сантиметров двадцать пять — тридцать толщиной, гранитную плиту-крыльцо, заросшую с трёх сторон дикой сорной травой. Это являлось как бы доказательством, что никто в этом доме не живёт. К тому же зимой я ни разу не наблюдал, чтобы хоть из одной трубы шёл дым.
Ещё в прошлом году, проникнув во двор от соседей, я стоял на крыльце перед дверью, разглядывая чудну?ю ручку, и вроде бы услышал внутри дома чей-то приглушённый разговор, но он растворился, и в помещении установилась, как говорится, гробовая тишина. Мне подумалось, что в пустом доме резонировал звук движущегося по улице Карла Маркса трамвая.
Я расхрабрился было постучать в дверь, но остановил руку: что скажу, о чём спрошу, если мне откроют? Хотя мною обуревало жгучее нетерпение узнать, и как можно быстрее, что ещё скрыто в этом тихом, таинственном доме? Почему именно в нём хранятся пудовые фолианты царских законов и даже издания, отпечатанные латинским шрифтом?
Поясню, почему мне, десятилетнему пацану, вдруг стало известно, что книги отпечатаны именно латиницей.
Хотя мама почти ничего нам, сыновьям своим, не рассказывала о своём детстве, о семье, а дореволюционные фотографии, все до единой, отсутствовали в нашем альбоме, да и последующих лет тоже, кроме двух-трёх студенческих. К ним можно присоединить и отцовские, тоже несколько штук, где ему на вид не исполнилось и тридцати, — единственная фотография отцовой матери, и то мутная, любительская, уцелела каким-то чудом. Ну, татарка и татарка. Похожая на нищенку Каримовну, обитающую в бесхозной баньке в отдалённом углу нашего общего двора. Я не сразу поверил, что это моя бабушка. Однако, мама подтвердила. И добавила:
— Большего знать тебе ни к чему. Много будешь знать — скоро состаришься.
Только позднее мне совершенно случайно стало кое-что о ней известно. Ну да ладно, об этом после, в другом рассказе.
А теперь возвратимся на многотонную, серого гранита плиту, под полукруглую жестяную крышу, подпёртую витыми, рыжего металла колоннами.
Я размышлял: если в этом доме, на гробовой плите которого стою, никто не живёт, и голос в пустоте мне только побластился,[14] то кто же изредка, но систематически переворачивает страницы томов, а иногда заменяет и сами книги, кто?
Готического шрифта книги я узнал, потому что таким, очень похожим на готический, почерком писала мама.
— А где ты научилась так писать буквы? — спросил её однажды я.
— Как? — не поняла она.
— Ни как в школе.
И она неожиданно ответила:
— У немца-учителя. В Санкт-Петербурге.
— У немца? — в моём воображении немец — это фашист со свастикой на каске и мохнатыми лапищами с закатанными рукавами, а в лапах — автомат.
— Да. Когда девочкой была. Занимайся своими учебниками. Не прерывай занятия.
Уклонилась мама от полного ответа, но я не оставил «расследование».
Вот почему, обладая столь «уникальными» знаниями, оказался я на гранитной плите перед загадочной крепкой дверью, украшенной бронзовой фигурной пластиной-накладкой со скважиной посередине — для ключа. Ключа к тайне. Но его у меня не было, и поплёлся я по бурьяну, больно царапавшему мои голые ноги, к лазу, вырытому мной черепком тарелки под забором.
Как я мог скрыть всё, что узнал о доме, казавшемся мне порою средневековым замком, от комиссара нашего тимуровского отряда Вовки Кудряшова? Уж если доверить тайну загадочного дома, так только лучшему другу. Вовка — друг, от которого у меня нет и не может быть секретов.
Маме я иногда лукавлю, как это ни постыдно для меня. И дело в том, что взрослые нас, пацанов, часто неправильно воспринимают и понимают. Разное у нас видение. Или не хотят они в нас вникнуть правильно. Или не могут. А Вовка — с полуслова. И другие наши тимуровцы — тоже.
Как-то мы сидели в штабе отряда. Вдруг Вовка ни с того ни с сего заявил:
— Ты, Юра, конечно, не догадываешься. Фамилия моя вовсе не Кудряшов. Честное слово! Это — мамина фамилия. Девичья.
— Я тоже до поступления в школу был Костиным — по матери. Чего ж тут непонятного?
Я всё же удивлён таким откровенным признанием. Выходит, такое недоразумение может случиться и с другими в жизни. Я-то до сего дня не знаю, почему носил мамину фамилию.
— Ну, лады, продолжаем, — спохватывается Вовка.
…Мы обсуждаем план разборки на части тяжеленного мотора, принесённого льдинами в половодье вместе с деревянной платформой откуда-то к каменной подпорной береговой стене, как раз напротив здания без всяких вывесок, откуда постоянно сбрасывали в осоку окровавленные бинты, пробирки и колбочки, — всё это плавало в воде в зарослях травы. Там же водились многочисленные чёрные пиявки.
Сначала мы, блуждая в зарослях тростника в поисках чего-то интересного, неожиданно натыкались на эти не очень приятные предметы. Впрочем, колбы и пробирки, промыв, мы забирали на всякий случай, совершенно не задумываясь, что можем подцепить какую-нибудь заразу. После там же обнаружили три толстенные плахи, похожие на железнодорожные шпалы, скреплённые металлическими скобами. Решили: сгодятся на дрова. Хотя лето выдалось знойное, однако зима не за горами — не зевай. Но как с Вовкой, а после и с Бобыньком и другими тимуровцами ни кажилились, не смогли передвинуть «плот», чтобы вытащить его на ближнюю узкую полоску берега и на твёрдой земле разделать его, — он чем-то цеплялся за илистое дно. Тогда мы, по пояс в грязи, подвели под плот вагу — огромный сук тополя — тоже будущее зимнее тепло, калории (по определению Вовки Кудряшова).
Поскольку дно в том месте не только сильно заилилось, но было усеяно глыбами и обломками камней, сверзившихся с полуразрушенной подпорной стены, то мы, не сговариваясь, додумались эти камни из-под плота вытащить и узнать, чем он зацепился. Пришлось напружиниться, чтобы один за другим повытаскивать из-под плах камни. Устали до изнеможения. Некоторые каменюки даже в воде казались неподъёмными. Как мы с ними справлялись — непонятно. Отдохнули малость, оторвав несколько пиявок, присосавшихся к нашим лодыжкам, и, забросив их подальше загорать на солнышке, поднатужились ещё дружно и перевернули платформу. На ней, к нашему удивлению, оказался закреплённый ржавыми болтами исковерканный мотор. Его следовало разобрать на части, пока другие следопыты не наткнулись на заманчивую находку. Мало ли пацанов шастало по берегам Миасса — могли отнять её у нас.
Плахи мы высушили, притащив волоком домой и, распилив, подвесили к раскалённой штабной крыше. Всем поровну. По справедливости.
Мотор, очень тяжёлый, нам удалось-таки затащить на салазках по лестнице в штаб.
Сейчас мы мороковали, как, используя имеющийся у нас инструмент, разобрать мотор на детали и сдать в пункт приёма утильсырья — металл нужен заводам, чтобы, переплавив, ковать оружие для уничтожения врага.
Когда мы, грязные и потные, справились-таки с этой нелёгкой задачей, последовал законный перекур. Вовка продолжил разговор, о котором, наверное, помнил всё это время, предупредив:
— Только ни единого слова никто не должен от тебя услышать, Юра. Честное тимуровское? Поклянись!
— Во мне можешь не сомневаться — могила!
— Тогда, в тридцать восьмом, мне восемь исполнилось, и я всё прекрасно понимал: отца арестовать пришли. В те годы у нас, в Ленинграде, многих забирали. По ночам.
— И у нас. Только в тридцать седьмом. Я не помню, как и о чём нашего отца спрашивали, — спал, — врезал я свои воспоминания.