произойти в действительности. В таком случае, почему сомневаюсь в отце? А насчет писаря — я уже упоминал об отличном каллиграфическом подчерке отца. Вероятно, эта способность и определила его место в боевом строю советской армии. И профессиональное знание канцелярского дела, обретённого ещё на гражданке. И стыдиться следует мне, а не ему, что столь упрощённо, по-детски рассуждал. Подумал: сказываются личные обиды. И отношение.
Теперь читателю легче представить, в какой семье и обстановке я рос и воспитывался. Существует и широко бытует вера, что ребенок, повзрослев, становится другим. Возможно, так бывает. Иногда. Но мои многолетние и многочисленные наблюдения дают основание утверждать: заложенное в основу остается навсегда. И развивается сообразно обстоятельствам. От кого я мог узнать, кроме, как мне тогда думалось, выжившей из ума бабки Герасимовны и её уверенных, на всю мою жизнь, предсказаний: что меня поджидает, какой великий град напастей и другие, по её выражению, «му?ки»? Тем не менее впереди сияла и манила на подвиги целая жизнь, почти бесконечное количество лет, где всегда найдётся место тому, что, повторюсь, манило, — подвигу. Как мираж в пустыне. Но жизнь-то вокруг меня и во мне бурлила настоящая: вот она, а вот я, думал, мы одно целое. И отражение в зеркале это подтверждало.
…Сейчас, в тихий теплый летний вечер сорок восьмого, вышел в давно ставший родным двор, где каждая травинка, каждый камушек знакомы на глаз и на ощупь, где под крышей большого старинного дома живёт тихая красивая, самая красивая на свете, девочка по имени Мила, а над тёмной, в сумерках, крышей её жилища всегда висит в одном и том же месте — посередине — крупная хрустальная Голубая звезда.
Не знаю, существует ли в природе хрусталь столь яркой голубизны, но мне эта звезда всегда виделась сотворённой из мерцающего кристалла неповторимого нежного цвета и острых игл — если прищуриться.
Я её любил и всегда при встрече произносил про себя:
— Здравствуй, Голубая звезда!
А после прекращал насвистывать мелодию, запавшую из какого-нибудь фильма, и шептал, хотя кто меня мог услышать, кроме Голубой звезды:
— Здравствуй, Мила!
Даже если в окнах Малковых не светилась лампа под оранжевым шёлковым абажуром и не виднелась склонённая над столом русая голова девочки с двумя косичками. Пусть Мила уже спит, я каждый раз повторял эту фразу, возвращаясь с концерта из сада культуры имени Пушкина или с позднего сеанса кино. По сути, я произносил бессмысленную фразу, для меня же она всегда была наполнена, сам не понимаю, но очень дорогим содержанием. Наверное, безграничной радостью, что живёт на свете такая девочка, просто живёт. И всё. Ведь своим внутренним взором я даже в сумраке вечера, во тьме ночи видел её глаза, мерцающие, как моя Голубая звезда, и не только очи её, но даже поры кожи на бледных щеках. Когда на экране моего воображения возникало лицо Милы, меня охватывало то необъяснимое чувство тихой радости, которое я не мог понять разумом (ведь все остальное я понимал), и оно наполняло меня всего. Иногда эта вроде бы беспричинная радость взрывалась, становилась бурной и пронизывала каждую клеточку моего организма, захлёстывала до спазма в горле, и мне хотелось петь, мчаться с бешеной скоростью куда-то, не чуя собственных ног, даже — лететь! Так, как иногда летаешь во сне. И всё это творилось со мной, потому что на белом свете существует эта девочка.
Конечно, я полностью осознавал: все мечты о Миле — сладостный самообман, я никогда не посмею сказать ей заветное слово, потому что не достоин её. Кто я сейчас? Работяга. И ещё несколько лет мне придётся навёрстывать упущенное. Но с Милой мне никогда не встать на одну финишную черту, у неё — своя личная жизнь, у меня — своя. И едва ли наши пути пересекутся. Разве что на дорожке, ведущей на улицу.
Но жизнь оказалась более жестокой и беспощадно посмеялась надо мной. Даже пытки оперов седьмого отделения милиции города Челябинска выглядят в сравнении с этой встречей невинной шуткой. Не посмею никогда прикоснуться к ней, к её нежной и, кажется, хрупкой коже — не дано мне будет ощутить её телесную теплоту… Уже тогда я достоверно знал, что никогда не встану перед ней на колени и не произнесу срывающимся от волнения голосом: «Будем вместе всю жизнь, до последнего вздоха — ты и я». Это откуда-то из старинного романа. Или из пьесы.
Я абсолютно уверился, что не достоин этой девушки, — так оно и было. И поэтому она недостижима для меня.
Мила иногда снилась мне, но даже в сновидениях я не смог прикоснуться к ней. Не говоря о том, чтобы обнять. Поцеловать.
Хотя сны с поллюциями уже посещали меня. Но не однажды та являвшаяся во сне не оказалась Милой. И я, к непростительному сожалению, сблизился с девушкой. Наяву. Мне её «уступил на раз» товарищ по улице Женя Глотёнок. Я проболтался ему, что девственник. Отказаться было невозможно: сразу разнёсся бы слух среди знавших меня, что я «неспособен». И я не устоял перед позором и соблазном. Хотя после сожалел о происшедшем до слёз.
Плотская любовь, да ещё с девчонкой мало мне знакомой, и само совокупление вызвали во мне отчаянное разочарование. Своей обыденностью. К тому же, мне показалось, ей было все равно, с кем совокупляться. Или она ожидала от меня чего-то бо?льшего. Не ведаю. Но вместо радости я испытал угнетение. И угрызение совести перед образом той, которую любил. Я перешагнул черту, за которой началась моя другая, сугубо личная, жизнь. Навсегда без Милы. То, что я сумел получить от Светланы (Женька называл её Светкой), оказалось какой-то жалкой пародией на Любовь, придуманную мною.
В моём сознании она, возможно, неплохая девушка, которой просто требовался парень, чтобы удовлетворить плотское желание, — и всё. Что и произошло. Но выглядела она куклой, живой куклой. Я убедился, что больше не смогу с ней встречаться. Если б Женька даже поделился. И продолжать делать то, что мы сделали. На дедовой железной кровати в сарае.
Я честно признался ей о невозможности дальнейших встреч. И обидел.
— Не хочешь — не надо, — оскорбилась она. — Подумаешь! Я снова к Женьке пойду. У меня парни и ещё получше есть.
И перед подъездом её дома по Цвиллинга, тридцать шесть, она отомстила мне за мою глупую неблагодарность.
— Да и парень ты никудышный. У Женьки лучше получается.
Мне стало стыдно перед девчонкой. И перед собой. Не оправдаешься же перед ней, что с тобой такое произошло впервые, и не попросишь за свою неопытность извинения. Я осознал, что совершил подлость перед Милой. Но объяснить Светлане что-либо вразумительно я не мог. И чувствовал себя виноватым.
Зайдя в подъезд, она с ехидной улыбкой зло бросила мне:
— Дурак!
В ответ не проронил ни звука и опустил глаза.
Даже слово «прости» не в силах был вымолвить. Мучительно лишь старался, силился не думать о преданной мною Миле.
Так, по-ребячьи глупо, я изменил своей любви. Уже поэтому был уверен, что не достоин её. Навсегда.
Когда вернулся домой, Голубая звезда по-прежнему висела над серединой крыши. Но я не сказал ей «здравствуй!», не произнес и других слов, кроме «прощай!».
Зайдя в сараюшку, скомкал и бросил в угол простыню. Сбегал к уличной колонке и, раздевшись донага (благо, что улица была пуста), пополоскался под освежающей струей.
Ночь оказалась бессонной. Только под утро задремал. Но заставил себя пробудиться и рысцой побежал на Миасс. Долго отмывался у водокачки, словно от какой-то скверны.
Вечером, в парке культуры и отдыха имени Пушкина я, как условились, встретился Женькой.
Я предполагал с опаской, что он будет надо мной насмехаться за мою неумелость, но услышал сочувственное:
— Не бзди, Рязанов. У меня в первый раз тоже не получилось. И знаешь, с кем? У нас в подъезде, в подвальном этаже, бездомные бабы ночуют — спят на горячих трубах. Так с одной девкой. Тоже возился- возился, а попасть не попаду никак в шахну.[415] Я её расшарашил, а всё равно — мимо. Баба рядом лежала, говорит:
— Чего ты елозишь? Иди, я тебе поддам.