нечитаемое письмо. Одно из последних. Треугольничек с незабытым мною обратным адресом: почтовый ящик №…
В общем, Мария Ивановна оказалась добрым, радушным человеком, бесхитростным и честным. И безмерно несчастным, хотя ни одной жалобы не проронила. Это было видно по тому, как она держится, говорит. И по мере знакомства во мне разрасталось недоумение: как в столь человечной обстановке мог вырасти будущий душегуб? Ведь тот крайне озлобленный и образно воспринятый мною ощерившимся волком лагерный бандит и вот этот, на фотографии, славный босоногий парнишка с самодельным планером в руках — одно и то же существо?
— Любил еропланы мастерить, — подтвердила Мария Ивановна. — Василь Егорыч помогал ему поначалу. Из шепочек и гумажек Коля клеил те еропланы. На чердаке, знать-то, ишшо лежат. Ежли не истопила. Коля хотел на лётчика учиться. Да вот… Наказал его Господь.
Я слазил на чердак и раскопал там, среди хлама, несколько поломанных моделей планеров. Не знаю зачем, но одну из поделок, с прорванными крыльями, я прихватил с собой и попросил у Марии Ивановны — на память. Она разрешила.
— И где может быть Коля, ежли жив? Пошто молчит? — горевала она. Этот вопрос, боль из болей материнских, адресовался и мне. Чем я мог её утешить? Только и промямлил:
— Может быть, дали новый срок. Без переписки. Запретили на волю, домой, писать.
— Неужто так может быть?
— Может. Николай горячился. Порой не в меру…
— Горяч он, верно. Весь в отца. И несправедливости не терпел. Никому спуску не давал. Я его сколь увещевала: сынок, нельзя эдак-то. Другим надо прощать. Только один Бог людям судья. Ты простишь, и Господь тебя простит тожа. Да Коля, гневливый, на своём стоял. За то и в тюрьму угодил.
— А за что его посадили?
— Неужто он вам не рассказывал? С председателем схватился. Из-за трудодней недоданных. Мыслимое ли дело: с самим Анкудиновым. А он партейный. У его все свои — и в милиции, и в суде. Нешто начальству можно свою правоту доказать? Лександр Григорич его и упёк. Не сам — по его подсказке. Зерна в Колину торбочку насыпали и участковому собчили. А тот его и заарестовал. По указу, на семь лет. А сын не брал чужого сроду. Не было такого в нашей породе. С голоду, бывало, пухли, а чужое не трогали. Напрасно Колю засудили. Он на суде в сердцах пообешчал: вернусь, говорит, за подлость всем отомщу. Напрасно ожесточился, здря в своё сердце зло впустил. Бог и так Лександра Григорича наказал: сгорел он. До смерти. А учаскового удар хватил. Поплексический. Праву руку-ногу отнял. За несправедливость ихнюю.
— А кто председателя поджог?
— Сам сгорел. От самогонки. Сказывают люди, синий дым из евоного рота пыхнул, аж лицо всё почернело. В гробу, как негра лежал. Прости его, Господи.
Разворошённое журналистское любопытство подтолкнуло меня на дальнейшие расспросы о Николае, о его характере, поступках, друзьях, увлечениях, о чём он мечтал, какие книги читал. Поинтересовался: была ли у него девушка, ждала ли после осуждения?
Допоздна засиделись. Мария Ивановна мне на лавке постелила. Укрылся облезлым полушубком, довоенным. От Колиного отца остался. Верно, этим полушубком и Коля когда-то пользовался.
Уснуть я не смог почти всю ночь, настолько разволновался. Пока не забрезжил в окнах рассвет, лежал и думал. О последней светлой надежде Марии Ивановны — возвращении сына. Ею и питается. О Коле размышлял, о его несбывшейся мечте стать лётчиком, об Анне, соседской девушке, с которой дружил и на которой намеревался жениться. Жил человек, рос, мечтал, трудился, мучился, боролся. И что после себя оставил? Страдания матери да бумажный самолётик со звёздочками на продранных крыльях… Но уже иначе мне увиделось то, что произошло в далёком пятьдесят четвёртом в одном из многочисленных сибирских лагерей. Нет, я отнюдь не оправдал да и сейчас не оправдываю убийцу, но произошедшее оценил иначе: оба они — жертвы. И терзал меня один вопрос: открыть Марие Ивановне правду о её сыне или пожалеть и без того несчастную?
После яростных споров с самим собой я понял: не смогу сказать правду. Не надо! А ложь такой тяжестью давила, что, не дожидаясь пока окончательно рассветёт, встал, собрался и потихоньку вышел на вольный воздух. Осторожно миновал калитку и, вздохнув полной грудью, направился к тракту. И вдруг вспомнил: самолётик забыл. Оглянулся. Тускло светилось окно в избе Марии Ивановны. Я повернулся и пошагал дальше.
Мокрый хвост
Такого разговора Витька не ожидал, ведь с тюрягой и лагерем покончено. Но Серёга «выставил счёт». И не от себя, а говорит, что маляву с зоны получил: люди интересуются, как живут Рыжий и Красюк. Бегают[270] ли? Что отписать людям? Не скажешь же, что завязал.[271]
— Я — то бегаю, помалэньку карабчу,[272] а ты, Красюк, чевой- то совсем скурвился. У своей проститутки[273] между ляжек застрял.
Витьку последние слова задели за больное: какая Оля — проститутка? Честная девочка была. Серёге, однако, не возразил, недавно и сам так думал. Как все блатари.
— Забыл, Витёк, про должок свой? Кто тебя у хозяина подкармливал? Должен — надо платить. А то — фуфло получается? Мокрый хвост у тебя, не забыл? Теперь ты с нами на век повязан.
В интонации голоса Серёги звучал явный приказ. Или скрытая угроза. На что способен Рыжий, Витька хорошо знал. На всё, что угодно.
— Короче, вот што, Витёк, — уже более миролюбиво продолжил Серёга, — в воровской общак нужно грошей подкинуть.