фантастический коммунизм. И в самом деле, какой особенный ущерб я нанёс стране? Несколько десятков рублей — моя доля в похищенном Серёгой ящике сладостей — я давно выплатил из своей каторжной зарплаты. И вообще, пришёл к твердому выводу — впредь не допускать глупостей, не поддаваться на провокации вроде Серёгиной. Так зачем же меня здесь мытарить? Ведь я уже воспитался. Всё понял, всё осознал. Да и какая от меня здесь польза? Довкалывался до того, что от истощения попал под «красный крест» и доктор Маслов, Борис Алексеевич, списал меня в обслугу — дневальным жилого барака. Вот и служу опять уборщиком. А на воле я поступил бы в школу рабочей молодежи, окончил бы её и — в медицинский институт. И из меня, наверное, неплохой врач получится. Кому от такого изменения моей жизни вред? Никому. А польза — всем. Что ни говори, а учебник логики, хранившийся в светло-синем фанерном чемодане, помогал мне разбираться в жизненно важных вопросах. Жаль, что не попался он мне раньше, до знакомства с Cepёгой, а после ареста.
Если рассудить объективно, то все мы, трое оболтусов, в тюрьму угодили из-за Серёги. Он единственный среди нас достиг совершеннолетия. И к тому же с «ходкой». Знал, чем могут закончиться подобные проделки для него и для нас тоже. И ничего не предпринял, чтобы уберечь нас от грозящей беды. И даже наоборот. Как после выяснилось. Но и мы хороши: словно слепые котята, полезли за ним, не соображая, куда и к кому. Себя я винил больше, чем Серёгу и даже беспощадней, чем следователей, кулаками и коваными сапогами заставивших нас признаться в преступлениях, которых мы никогда не совершали.
Но это дело — прошлое. А сейчас мне втемяшилось, что вина моя с лихвой искуплена — хватит мантулить[95] в лагере. Поэтому я и решил обратиться с просьбой на самый верх, в Кремль.
И засел за сочинение прошения. Писал его, волнуясь, мучительно-откровенно, правдиво и, как говорится, от чистого сердца. Искреннее раскаяние в проступке перелилось в идеальные планы моего будущего. Не будет лукавством сказать, что я открыл сокровенное. И просил Климента Ефремовича Ворошилова поверить мне. А уж я его доверие, в этом не может быть никакого сомнения, оправдаю полностью. И стану «достойным строителем нашего светлого будущего». Уже в тот августовский день пятьдесят первого проклюнулись коммунистические семена, посеянные годом раньше в мою пустынную и жаждущую душу большевиком Леонидом Романовичем Рубаном, оказавшимся волею изменчивой судьбы брошенным на нары землянки ещё одного вспучившегося лагеря — нарыва на теле Красноярского края, как и на других территориях СССР.
На фоне кровавого воровского разгула, громыхания похабщины и угроз, оскорблений и унижений шёпот Леонида Романовича (он тяжко болел и не мог говорить громко, и я по возможности ухаживал за ним), так вот, на фоне блатного беспредела его шёпот о добровольных комсомольских стройках и бескорыстных поступках молодых ленинцев слышался, пусть меня простит читатель за столь пышное сравнение, — набатным гулом. А люди, о которых так вдохновенно рассказывал комиссар, виделись мне истинными героями, достойными, чтобы походить на них, подражать им.
У врача-чекиста, иногда навещавшего Рубана, почти умирающий от жестокой желтухи политзек выпрашивает не глюкозу, столь необходимую ему, а роман Николая Островского «Как закалялась сталь» и передаёт его мне для прочтения! Моя наивность ещё оставалась потрясающе дремучей, глядя с высоты сегодняшнего дня. Я не только перечитал эту книгу — Рубан как опытный пропагандист и агитатор закрепил во мне содержание романа и его штыковую идею своими личными воспоминаниями. Удивительно: он, кого уголовники с презрением и издёвкой называли фашистом, фанатично верил в коммунистические идеалы, самое дорогое в его жизни. Блатари прямо заявляли, что коммунизм — фуфло и хуйня. Если перевести матерное определение на нормальный человеческий язык — обман. Я им не верил. Не хотел потерять точку опоры в жизни.
Итак, я созрел, чтобы сознательно и добровольно строить светлое будущее вместе со всем нашим славным советским народом, который уверенно вёл вперёд к великим победам величайший вождь всех времён и народов Иосиф Виссарионович Сталин со своими верными соратниками. Я ещё не осознавал, что уже строю это будущее. И что окружающее меня омерзительное сборище отбросов и уродов — тоже часть народа. Я этого не пожелал, не смог бы признать, если б кто-то мне такую мысль подкинул. Чёткая линия разделяла тогда видимый и ощущаемый мною мир, расколотый надвое. Даже — на два мира. И я эту линию раскола видел каждый день своими глазами — запретная зона. По одну сторону — чудовищный мир несправедливости и бесчеловечности, по другую — стройка того самого светлого и прекрасного будущего. И даже это созидание — тоже светлое. Леонид Романович и такие, как он, ввергнуты сюда, в ад кромешный, по чьей-то ошибке. Я и такие, как я, — за свои собственные. Логика такова (как я полюбил её, логику, — ни шагу без неё): только честный и добросовестный человек достоин счастья. Строить счастливое будущее — это и есть счастье. Будь честным, и добьёшься этого права. Честно жить — значит трудиться. И чем лучше, тем быстрее сможешь переступить ту линию, которая пока отделяет тебя от настоящего мира. Мир неволи мне часто казался нереальным, а я словно бы и существовал в нём, но лишь своей физической оболочкой, духом оставаясь там, в другом запроволочном мире.
Я принялся работать ещё упорней, порою превышая свои физические возможности. Меня ничуть не страшило и не заставило задуматься, разумно ли я себя веду, даже то, что через какое-то время после рекордистских триумфов я окончательно опять обессилел. Из кожи вон лез, но уже не мог выполнить даже сотку.[96] Попал в ОП (оздоровительный пункт). Потом опять обливался горячим потом с утра до вечера. Перевели с бригаду УП (усиленного питания). Но и питание с двойной кашей и килограммовой горбушкой не помогло — вынужден был согласиться на дневальство, продолжая мечтать: набравшись силёнок, перейти в производственную бригаду, на промышленный объект. Зачем? Да всё с той же целью. За ударный труд (более полутора норм) зеку к отбытому дню присоединялись ещё два. Отбыл календарный год, а тебе засчитывают три!
Кое-кто из знакомых зеков стал меня подозревать: не чокнулся ли я? Не совсем, а на зачётах. Они существовали по другой логике: если ишачить в мыле для досрочки, то подохнешь быстрее, чем наступит льготное освобождение. Я уж не говорю о мудростях типа: день кантовки[97] — месяц жизни. Сторонники другой логики, вероятно, тоже были правы. У каждого из нас была своя цель.
И вот знойным августовским днём я написал первую свою просьбу о помиловании, отметил в записной книжечке дату отправления и опустил незапечатанный конверт в двухведёрный фанерный ящик, висевший у входа в штабной барак. На ящике, выкрашенном в обнадеживающий голубой цвет, имелась надпись: «Для заявлений, жалоб, кассаций, прошений о помиловании и др. док.».
Как только моё прошение легло на кучу ему подобных, для меня началась другая жизнь — приятное ожидание чего-то почти чудесного. Нет, я безмятежно верил, что положительный ответ, то есть помилование, вполне вероятно, ибо логично. Поскольку ограничений на написание подобных «док.» начальством не установлено, я прикинул: буду отправлять прошения раз в неделю. Положим, один нерадивый сотрудник положит в долгий ящик моё послание, а вот оно, следующее, подоспело. В конце концов, не первое, не пятое, а десятое, двадцатое, пусть, к примеру, двадцать седьмое, но на стол Клименту Ефремовичу попадет. Как тот зек рассказал: только сто какое-то дошло до самого Ворошилова. Пробилось- таки. Прошибло все преграды. Поэтому главное — не терять надежды. Хорошие люди везде есть. Их больше, чем плохих. Иначе, правильно говорят, человечества уже давно не существовало бы. На хороших и буду надеяться. А чтобы досрочно освободиться, с моим-то сроком, надо двужильным родиться. И ломить за двоих. А так у меня пока не получается. Но наши вожди — добрые люди, гуманные. Они поймут. И помогут попавшему в беду по своей доверчивости, неопытности, простоте и «благодаря» истязаниям, которым меня подвергли в милиции.
С того времени я даже повеселел. Регулярно, через неделю, в Москву, в Кремль, уходило моё честное и полное благостных намерений и надежд откровение.
К февралю следующего, пятьдесят третьего, я достаточно окреп и, хотя все ещё надеялся на положительный ответ из Москвы, намеревался из дневальных перейти в плотницкую бригаду. В ней умелые мужики собрались и хорошие проценты выколачивали ежемесячно. У меня с бригадиром разговоры велись. Давненько. Обнадёживающие.
Однажды у кипятилки в очереди я встретился с земляком, если только он не лукавил, странным и даже загадочным человеком, дневальным штабного барака Андреем. О нём в лагере никто ничего толком не