камеру.

— Вот тут, — ткнул пальцем в участок пола рядом с дверным порогом надзиратель. — Ложись.

Я положил чемодан и опустился рядом.

Камера спала. Густая духота залила её до потолка. Большую часть помещения занимали двухъярусные нары, с которых торчали десятки пар босых ног, правда, некоторые были завёрнуты в портянки. Судя по храпам и шумному потоку дыханий, сиплого кашля и хрипов, в камере находилось много народу — битком. Но никто не поднялся и не подошёл ко мне. Как-то они примут меня, эти спящие сейчас люди? Что здесь меня ждёт? Какие несчастья? Какие опасности уже подстерегают? И всё же с людьми — лучше.

До подъёма оставалось, видимо, недолго. Я поуютнее устроился на отведённом мне месте, положив голову на чемодан. По другую сторону двери, напротив меня, возвышалась лобным местом параша. Нас разделял проход к двери. Чемодан одним боком упирался в стену, другим — в моё плечо. Всё было хорошо, только саднило разбитые кисти рук. Я закрыл ухо краем телогрейки и вскоре задремал.

…Долгие годы я старался не вспоминать этот эпизод своей неудачно сложившейся юности, считая его просто жестокой выходкой надзирателей-садистов. Но однажды мне подумалось: ведь они не по злому умыслу так со мной поступили, — вероятно, из жалости ко мне, из двух зол хотели выбрать, по их разумению, меньшее. Хотя никому из них, уверен, не пришлось испытать на себе даже это меньшее.

Пойдут на Север составы новые… Пойдут на Север составы новые, Кого ни спросишь — у всех указ… Взгляни, взгляни в глаза суровые, Взгляни, быть может, в последний раз. А завтра рано покину Пресню я, Уйду с этапом на Воркуту. И под конвоем в своей работе, Быть может, смерть себе найду. Друзья накроют мой труп бушлатиком, На холм высокий меня снесут И закопают в земельку меня мёрзлую, А сами молча в барак уйдут. Никто не знает, когда, любимая, Тебе напишет товарищ мой. Не плачь, не плачь, подруга моя милая, Я не вернусь к тебе домой. Этап на Север, срока огромные, Кого ни спросишь — у всех указ. Взгляни, взгляни в глаза суровые, Взгляни, быть может, в последний раз.

У порога

1952, ноябрь

Я вроде бы спал, но одновременно слышал и осознавал, что происходило вокруг. Сначала с металлическим стуком совсем рядом отвалилась дверца кормушки, и надзиратель не крикнул, а просто сказал:

— Подъём.

И кормушка снова закрылась. Однако в камере, вероятно, никто не собирался вставать. Правда, к параше подходили всё чаще, но на меня не обращали внимания. А я про себя как бы просил кого-то, в чьих это возможностях:

— Ну, ещё минуту, ещё немножко…

Наконец блаженство полузабытья разом оборвалось, кто-то поблизости гаркнул:

— Лёха! Гость!

Через минуту, не более, я услышал над головой другой голос:

— Кого это нам тут подкинули? И — с чумайданом! С большим чумайданом…

И уже прямо ко мне адресовались слова:

— Ты кто такой, мальчик?

Я разлепил глаза, стянул с себя телогрейку, приподнялся и сел. На меня таращились светлые алчные глазищи. Физиономия человека, который, как я догадался, и есть тот самый Лёха, выглядела весьма необычно. Думаю, если постричь гориллу под нулёвку и побрить морду, портретное сходство оказалось бы абсолютным. Это человекообразное существо сидело напротив на корточках и разглядывало меня, как предмет, нечаянно найденный на дороге.

— Я не мальчик, — сказал я.

— А кто же ты? Девочка?

Губы его растянулись в какой-то невероятной улыбке, обнажившей жёлтые зубы-клавиши. Он победно зыркнул по сторонам, а я тут же выпалил:

— Я — мужик. Фраер.

— Ах ты мужик! Кулак?

— Никакой я не кулак. Откуда вы это взяли?

— А чемойдан? Сундук — кулацкий.

— Я из города. Из Челябинска. Слесарь-сборщик. С чэтэзэ. В ремонтных мастерских работал. На Смолино.

— Так сразу и сказал бы: пролетарий я. У меня папаша тоже был природный пахарь. Бедняк. К своим, мужичок, попал. В доску к своим. Мы тут тоже все пролетарии собрались. Объединились. Со всех братских республик. Братья мы все. Братаны. Ты кто по нации?

— Русский.

— Русский, а глаз — узкий, нос — плюский. Почему так? Свою нацию скрываешь? Перелицовываешься?

— Бабушка у меня — киргизка. Вам-то что до того?

— А ты, мужичок, не залупайся, когда с тобой старшие базарят. По-твоему, ты — русский. А у нас кого тут нет — все масти: армяшка, Жорик, есть; этот, который лавровым листом торгует, с Кавказа, Гога, есть, землячок хозяина. Хохол, любитель сала, есть. Татарин, Ахметка Свиное Ухо, который у Вани Грозного плешку[121] целовал в Казани, есть. Даже два. Один жид был, Мишка, да выскользнул из БУРа, как сопля меж пальцев, — всех, пархатый, объебал — отмазался. У нас и чечен есть, любого зарэжэт, только свисни. И ещё разные чучмеки.[122] Такие, как ты, — узкоглазые.

Послушать его, так можно подумать, что все народы плохи — обо всех отзывается с презрением и уничижением. Одни прозвища.

— А вы какой национальности? — задал я дерзкий вопрос.

— Я? Интернацанал. Слыхал?

— Наслышан.

— Мы, блатные, босяки — и есть интернацанал. Слыхал: босота всех стран, соединяйтесь! Это об нас. Нас всех соединили и объединили. В тюряге, туда её, сюда (матерщина). Которая зовется совдепия. Эсэсэр. Слыхал?

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату