мерзкого хохота. Ты лопнешь как воздушный шар, в который выстрелили из пневматической винтовки. Ты шарик, маленький, с пепельно-серебристым отливом — на крутящейся волчком рулетке, игроки с нетерпением ждут твоего падения. От этого напрямую зависит толщина их кошельков. Их лица искажены ненавистью. Конечно, фанатично преданных рулетке маньяков не так уж и много, для большинства присутствующих казино — лишь привычное времяпрепровождение, а для крупье — так вообще работа. По существу, и для тебя это давно превратилось в рутину, как бы ты не ретушировал морщины, пропиленные слезами. Они проступают сквозь грим. Ты сам себе это выбрал, никто палец о палец не ударил, чтобы навязывать тебе это ремесло. И теперь ты еще имеешь наглость возмущаться! Манекен на витрине постоянно находится под перекрестным прицелом взглядов. На него смотрят и коллеги-манекены, и прохожие. Они отличаются от тебя тем, что не подозревают о существовании стеклянной плаценты. Для них плаценты не существует. Они забыли о присутствии. И даже если ты напомнишь им об этом, они сочтут тебя помешанным. Они растерзают тебя. Вот почему в твоих интересах сохранять оболочку. Но, разумеется, отсутствие уединения вовсе не отменяет твоего имманентного одиночества. Ты один из тех солдат, что исполняют приговор. Ты целишься в зеркало. По команде ты примешься исступленно палить в собственное изображение. Каково же будет твое разочарование, когда ты обнаружишь под ногами вовсе не кровавую лужу, а блестящие осколки! Однако при этом тебе по-прежнему кажется, что вот-вот должно что-то произойти. Что-то, что все изменит. Иногда мой угол все-таки превращается в одиночную камеру. Окружающие растворяются. Все пропадает. В камере промозгло и сыро. Она в самом дальнем крыле тюрьмы, в этот закуток редко кто добирается, даже надзирателям — лень. Мой уютный прохладный ад. Солнечный свет не поступает в эту конуру, земляной пол всегда холоден и сыр. А я все считаю дни, оставшиеся до освобождения. С дикой скоростью бегаю от одной стены к другой, словно на нелепом спортивном соревновании. Облезлая курица продолжает клевать иссохшую корку моего мозга. Я в забытьи. Я поджариваюсь на медленном огне. Я внутри стеклянного быка Фалариса. Меня никогда не выпускали наружу. В какой-то момент я сбиваюсь со счета. И теперь уже кажется, что освобождение должно произойти со дня на день, но я никак не могу его дождаться. Плацента окаменела. Я застрял здесь. Я врос в плаценту. Это именно то, что можно определить как состояние прелюдии: постоянное ожидание чего-то, что, по всей видимости, не произойдет никогда. В действительности значения всех избранных метафор оказываются намного шире, чем того требует глоссарий, заключивший их в угодные ему смысловые рамки. Человек — это и есть прелюдия. Ее совершенное воплощение. Не как вступительная часть, а именно как отдельная форма. Что-то, что было запланировано как нечто большее, чем то, что получилось в итоге. Вся история человечества подтверждает эту гипотезу. Человек никогда не покидал плаценты. Он навсегда заморожен в состоянии эмбриона. Он не плох и не хорош. Его не существует. Внутри скорлупы крик бессмысленен — он не породит эха. Безнадежное безмолвие значится в тексте сценария. Не настающее настоящее. Я сжимаю в руке яйцо, и оно взрывается кровью. Я надеваю на голову картонный колпак, напоминающий шутовской. Завтра я все же потребую казни. Я окурок, погашенный в яичнице.
Театр теней — вещь куда более страшная, чем это может показаться на первый взгляд. Притягивающие взор размытые силуэты наводят на самые разные мысли. Эти примитивные образы при ближайшем рассмотрении оказываются трагически амбивалентными. Что они символизирует? Никчемную реальность или меркнущую подлинность?
Чтобы понять это, он решил поймать тени. Как, полюбопытствуете вы? О, он нашел необычный способ. Огромными портняжными ножницами он стал вырезать тени из полотна, на котором они обитали. Однако каждый раз вырезанный силуэт все-таки хоть чуточку, но отличался от ускользавшего оригинала. Он уже собрал целую коллекцию полупрозрачных силуэтов, но все никак не мог остановиться в своем поиске. И самое кошмарное: сколько бы он не разрезал полотно, рваные раны тут же затягивались, и приходилось начинать все сначала.
Тогда он решил пойти на одну хитрость. Он зашел за полотно. Он решил, что таким образом ему удастся контролировать силуэт. Но, находясь с той стороны, он не просто наблюдал за собственной тенью, он сам начал перевоплощаться в нее. Он уступил ей место. Чтобы донести ужас превращения в манекена, нужно самому пережить этот ужас. И ему пришлось совершить самоубийство, чтобы донести символ. Пророк распял сам себя. Означающее превратилось в означаемое.
Луна раскололась надвое, и полукруглый обломок полумесяца упал прямо в ладони алхимика. Он подождал, пока ледяной осколок растает, и умылся холодной лунной водой. Нужно было прогнать сонливость. Нужно было прийти в себя.
Нить, скреплявшая жемчужины между собой, перегнила и порвалась. Жемчуг рассыпался по полу и уже через час был раздавлен сапогами. Я больше не нахожу никакого смысла в коммутации кабелей, по которым на вход микшерного пульта поступают фальшивые ноты, в поиске не проставленных галочек в бесконечных меню компьютерных программ и цифровых магнитофонов. Однако эти занятия отнимают уйму моего времени. Недели черствеют одна за другой, даже не успев пропечься. Мне это осточертело.
Два дня назад Игнатий ездил загород и несколько часов ползал в грязи неподалеку от военного городка. Работал.
— Посреди поля там ангар, невысокий, но длиной — не меньше километра, словно мертвый гигантский червь. Исцарапанное, потрескавшееся, заброшенное сооружение, окруженное десятками квадратных километров черной, как мазут, и пачкающейся, как сажа, мокрой земли. У самого края ангара стоял солдат в затертой военной форме с малюсенькой саперной лопаткой в руках и скалывал со стены куски окаменевшей грязи и краски — единой серо-коричневой массы, облепившей все строение. Он делал это не первый час, это было ясно. Титанический и абсолютно бессмысленный труд. За день он очистил не более трех квадратных метров бесконечной стены, и то не до конца…
Вопрос о вневременности спектакля. Конечно, рано или поздно он должен был прийти в голову пассажира. И, разумеется, пассажир осознал, что спектакль не мог существовать вечно. Вечный — это не его характеристика, ведь совершенно точно существовала пора, когда спектакля не было. Спектакль заполнял реальность не единовременно, но постепенно, шаг за шагом. И это недоказуемое убеждение, несмотря на свою очевидную абсурдность, начало будоражить пассажира.
Возвращение — снова этот искус был предоставлен ему. Это ли не путь для уничтожения спектакля? Это ли не выход? Это ли не то, что нужно?
И вот она — та самая ловушка, на создание которой спектакль потратил долгие годы. Да, возвращение представляло опасность для спектакля, но все-таки во много раз меньшую, чем стремление обрести присутствие. Возвращение отменяло присутствие, а ради этого спектакль готов был пойти на любые компромиссы.
Пассажир, всегда испытывавший чувство отвращения к любым проявлениям консерватизма, ощутил эту гибельность, этот тупик возвращения. Возможность оживить прошлое его не привлекала. И в этот миг он с ужасом понял, что все предшествовавшие эпохи, были не чем иным, как подготовкой к спектаклю — репетицией. Смысл существования самой реальности заключался исключительно в неизбежности ее превращения в спектакль. То есть даже реальность никогда не принадлежала к миру подлинного. И эта жалкая условность реальности не была способна раскрыть его истинную сущность. Возвращение стало бы еще одной встречей с прелюдией. Той же самой прелюдией. Тогда эта мысль ясно промелькнула в его уже поддававшемся помешательству мозгу.
Свет фонарей жидкой гнильцой льется на лед. Грязные тени отражаются в пустоте зеркала. Я закрываю глаза и падаю на влажную траву бескрайнего поля. Утром здесь тихо. Я затаился в этой рассветной тиши. Только стрекот кузнечиков время от времени тревожит безмолвие. Изо всех сил сжимаю в руках мягкие травинки, роса капает на костяшки, щекочет пальцы. Широко раскинувший руки, я словно распят на траве. Мне известны только две позы: неродившегося младенца и распятого. Только в этих позах я могу засыпать. Но меня будят шушуканья и бормотания, шорох и шарканья. Тусклые пятна размываются на холсте. Кто-то кашляет. Тени в коридоре. Липкий шепот. Лучи прожекторов пробиваются сквозь грязно- желтый туман, выискивают. Что-то извивается и мечется вокруг. Шум и гул. Заря, если и существует, то только по ту сторону могильной ограды. На церковном дворе темно. Что слышно? Как обычно. Приказы и нравоучения. Больше ничего. Больше ничего. Только иногда — сдавленный кашель. Я вдыхаю отраву города, вязну в густом мороке. Повсюду — накипь цивилизации и ржавчина прогресса. Угарные тоннели улиц кишмя кишат людьми. Начальники и подчиненные. Начальники начальников, подчиненные подчиненных. Каждый ищет, как урвать клок того, что считает жизнью. Каждый лелеет лоскуток своей никчемной власти.