в эпохи словоблудия, вроде нашей, следует время от времени обращать взор на святых, таких, как К. или Ван Гог; они тебя никогда не обманут, помогут пойти по верному пути, принудят (морально) смотреть на мир серьезно. В одной из этих бесед К. говорит Яноуху о виртуозе, с легкостью фокусника поднимающемся над своей темой. Но истинное произведение искусства, замечает он, это не щеголянье виртуозностью, а роды. Разве можно сказать о роженице, что она виртуозно рожает? Виртуозность — удел комедиантов, отправляющихся от той точки, где останавливается истинный художник. Эти фигляры создают из слов некую салонную волшебную игру, тогда как великий поэт не торгует своими чувствами — он весь во власти ясновидческого напряжения, он говорит о человеке и его судьбе.
Эти соображения тем более применимы к нам, испанцам и латиноамериканцам, всегда отличавшимся склонностью к пустословию и неряшливости языка. Помнишь, как Майрена [94] иронизирует над «обычными событиями, происходящими на улице»? Теперь они снова появляются под флагом авангарда. Борхес, которого не заподозришь я презрении к языку, говорит о Лугонесе[95], что его талант был сугубо словесным, и в контексте становится очевиден уничижительный смысл этой оценки. А о Кеведо сказано: «он был величайшим мастером языка», чтобы далее добавить «однако Сервантес…» с меланхолическим отточием. Если ты примешь во внимание, что сам-то он по несколько дней искал наилучший эпитет (он в этом признается), то вместе со мной придешь к выводу, что в этих упреках есть большая доля скорбной самокритики, по крайней мере, в отношении прециозности[96], сосуществующей в нем наряду с его достоинствами; и именно первую тенденцию взахлеб расхваливают (и окарикатуривают) его подражатели, хотя сам Борхес столь невысоко ее ставит в этих своих беглых сетованиях. Дело в том, что большой писатель — это не мастер слова, но большой человек, который пишет, и Борхес это знает. Иначе как можно предпочесть «варвара» Сервантеса виртуозу Кеведо?
Мачадо в свое время восхищался Дарио, величая его несравненным мастером формы, а годы спустя назвал его «великим поэтом и великим совратителем» из-за пагубного влияния, оказанного им на олухов, которые лишь выпячивали и умножали его недостатки. Пока не дошли до словесного исступления, гротескной напыщенности и карикатуры — такова кара «бога литературы» этим школярам. Вспомни Варгаса Вилу[97] и его бредовое многословие — вот поистине ущербный потомок основателя династии.
Между жизнью и искусством, между правдой и фальшью существует повторяющаяся диалектическая связь. Некое проявление пресловутой Гераклитовой энантиодромии[98]: в мире духа все движется к своей противоположности. И когда литература становится угрожающе литературной, когда великих творцов сменяют манипуляторы словес, когда великая магия превращается в магию мюзик-холла, возникает витальный импульс, спасающий литературу от гибели. Всякий раз, когда Византия грозит удушить искусство чрезмерным давлением, на помощь ему приходят варвары — либо с периферии, как Хемингуэй, либо туземцы вроде Селина, — молодчики с окровавленными копьями, въезжающие верхом в салоны, где напудренные маркизы танцуют менуэт.
О нет, неужели я мог бы допустить ляпсусы, опубликованные в этом интервью? Я не отрицал обновления искусства — я лишь сказал, что мы должны остерегаться разнообразных ложных аргументов и особенно определения «новый», которое, вероятно, влечет за собой наибольшее количество ложных семантем[99]. Для искусства нет прогресса в том смысле, который применим к науке. Наша математика стоит выше Пифагоровой, однако наша скульптура ничуть не лучше, чем скульптура времен Рамзеса II. Пруст выводит карикатурный образ весьма передовой женщины, полагающей, что Дебюсси выше Бетховена уже потому, что пришел позже. Для искусства характерен не столько прогресс, сколько циклы, циклы, соответствующие некоему образу мира и существования. Египтяне сооружали свои монументальные, геометрически угловатые статуи не потому, что были не способны к натуралистическому изображению, — это доказывают найденные в гробницах фигуры рабов, — просто для них истинная реальность находилась в потустороннем мире, где нет времени, а более всего напоминает вечность иератическая геометрия. Вообрази себе эпоху, когда Пьеро делла Франческа[100] ввел пропорцию и перспективу; то был отнюдь не «прогресс» относительно религиозного искусства, а всего лишь проявление буржуазного духа, для которого «истинная реальность» это реальность здешнего мира, духа людей, верящих в вексель больше, чем в мессу, в инженера больше, чем в теолога.
Отсюда опасность слова «авангард» в искусстве, особенно когда его применяют к узким проблемам формы. Есть ли смысл утверждать, что натуралистическая скульптура греков это прогресс сравнительно с теми геометрически угловатыми статуями? В искусстве, напротив, нередко бывает, что древнее внезапно становится революционным, как случилось в сверхцивилизованной Европе с негритянским или полинезийским искусством. Итак, будем осторожны с фетишизмом в отношении «нового». Каждой культуре присуще свое чувство реальности, и внутри этого культурного цикла оно присуще каждому художнику. Новое для Кафки — это не то, что считал новым Джон Дос Пассос[101]. Каждый творец должен искать и находить свой собственный инструмент, который позволяет ему действительно выразить свою правду, свое видение мира. И хотя всякое искусство неизбежно строится на искусстве, предшествующем ему, если творец доподлинно творец, он создает то, что ему свойственно, порой с упрямством почти смехотворным для тех, кто следует моде. Не возмущайся — мода хороша для одежды и причесок, но не для романов и соборов. Случается также, что легче заметить новшество внешнее, почему Джон Дос Пассос и произвел большее впечатление, чем Кафка. Но, как я уже сказал, новый язык создало все творчество К. Уже в период немецкого романтизма был теолог Шлейермахер[102], рассматривавший предвидение целого как предварение к исследованию частей, а это примерно то же самое, что ныне провозглашают структуралисты. Именно целое придает новый смысл каждой фразе и даже каждому слову. Кто-то подметил, что когда Бодлер пишет: «Где-то, очень далеко отсюда!» — слово «отсюда» избавляется от своей тривиальности ввиду перспективы присущего Бодлеру понимания земной участи человека; пустой знак, лишенный на первый взгляд поэтического призвания, обретает ценность благодаря стилистической ауре всего творчества поэта. А что до К., достаточно вспомнить о бесконечных метафизических и теологических реверберациях, которые у него исходят из столь истертого слова, судейского клише, как «процесс»…
Так что я вовсе не противник новшеств — я противник того, чтобы меня мистифицировали, а это не одно и то же. Вдобавок, я с каждым днем становлюсь все менее терпим к легкомыслию в искусстве, особенно когда его смешивают с Революцией. (Заметь, кстати, что иные слова начинаются с прописной буквы, затем печальный опыт снижает их до строчной буквы, и еще более печальный опыт свершается в конце концов заключением в кавычки.) Для женщины следовать моде естественно, для художника — отвратительно.
Подумай, что происходит в пластических искусствах. За некоторыми драматическими исключениями они превратились в искусство для элиты в наихудшем смысле слова, в некий род иронического рококо, сходного с тем, что господствовало в салонах XVIII века. То есть вместо того, чтобы быть искусством авангарда, оно стало искусством арьергарда! И, как всегда бывает в подобных случаях, искусством мелким — оно служит для развлечения, для препровождения времени под насмешливыми взглядами тех, кто его создает. В старинных салонах собирались пресыщенные жизнью господа, чтобы сплетничать и все поднимать на смех. Придумывали остроумные акростихи, эпиграммы и каламбуры, пародии на «Энеиду», предлагались всяческие темы для сочинения стихов. Однажды были сочинены 27 сонетов на смерть (возможную) попугая. Подобная деятельность относится к большому искусству так же, как фейерверк к пожару в сиротском приюте. Musique de table[103], ничего такого, что может повредить пищеварению. Серьезность осмеивалась, талант замещал гениальность, которая всегда отдает дурным вкусом. Во времена, когда бедняки умирали с голоду или подвергались пыткам в застенках, искусство такого рода можно рассматривать только как извращенность духа или гнилой декаданс. Однако в защиту тех господ надо сказать, что они не считали себя рыцарями грядущей Революции. Даже в этом они не погрешали против хорошего вкуса, чего нельзя сказать о тех, кто нынче поступает, как они. Чтобы далеко не ходить, здесь, в Буэнос-Айресе, молодые люди, считающие себя революционерами (во всяком случае, считавшие в то время, — возможно, теперь у них уже есть хорошая работа и они выгодно женились), с шумным восторгом встретили проект создания романа, который можно было бы читать с начала к концу и с конца к началу. Они толкуют о рабочей массе и о трущобах, однако, подобно тем маркизам, это прогнившие