С. посмотрел на нее с добродушной иронией.
— Оставим это, Сильвия. Давай лучше поговорим на другую тему, там, на собрании, она осталась необсужденной. Согласен, что марксизм метко критикует некоторые социальные и экономические стороны нашего общества. Но есть и другие явления, которые ему не поддаются.
Не поддаются? Сильвия обернулась к нему.
— Разумеется. Искусство, сны, миф, религиозный дух.
Сильвия робко (контраст между Сильвией на собрании, смелой, ироничной, блестящей, и Сильвией здесь, в парке, был удивительный) стала ему доказывать, что в марксистском атеизме больше политики, чем богословия. Целью марксизма, мол, была не смерть Бога, а уничтожение капитализма. Критиковали религию в той мере, в какой она являлась помехой для революции.
С. смотрел на нее с благодушным недоверием.
Как? Он не согласен?
— Что церковь поддерживала эксплуатацию, это известно. Я же тебе говорил о Библии в Африке. Но сейчас я имею в виду другое, я говорю не о политической позиции церкви, а о религиозном духе. Маркс действительно был атеистом, действительно верил, что религия — это мошенничество. В точности как наши псевдоученые.
И он засмеялся.
— Телевидение — опиум для народа, так должен звучать его афоризм. Но ты не сердись. Я Марксом восхищаюсь — он вместе с Кьеркегором положил начало восстановлению конкретного человека. Но сейчас я имею в виду его веру в науку, которая, как ты видишь, привела нас к другому роду отчуждения. Вот в этом пункте я отстраняюсь от его теории. Так же я отношусь к крупным неомарксистам вроде Косика[156]. Они по сути рационалисты.
— Но диалектический метод теперь не тот простой метод, что был прежде.
— Диалектический он или нет, он остается абстрактным. И они хотят все обосновать, все объяснить. Я, конечно, говорю не о тех, кто «объясняет» Шекспира первоначальным накоплением капитала. Это просто вздор.
Он сел и задумался. Потом после паузы прибавил:
— Смотри, что произошло с мифом. Энциклопедисты смеялись: сплошной обман, сплошная мистификация. И, кстати, здесь корень нынешней путаницы: демистификацию путают с демифологизацией. Ученые помирали со смеху. Ты не знакома с этими людьми так, как я, работавший рядом с нобелевскими лауреатами в крупных исследовательских центрах. Но вот случай, который мне кажется драматическим. Случай Леви-Брюля. Ты это знаешь?
— Нет, я только знаю Леви-Стросса. Они что, родственники?
— Нет. Тот, о ком я говорю, пишется с игреком, Levy. Он писал труд с намерением
— Нет.
— Согласно мысли Просвещения, человек развивался в той мере, в какой он удалялся от мифо- поэтической стадии. В 1820 году это великолепно выразил некий кретин, Томас Лав Пикок[157]: мол, поэт в наше время — это дикарь в цивилизованном мире. Как тебе это нравится?
Сильвия молчала, задумавшись.
— Исследование бедняги Леви-Брюля обнаружило, до какой степени эта идея ошибочна и вдобавок лжива и высокомерна. Случилось то, что должно было случиться: миф, вытесненный мыслью, нашел себе убежище в искусстве, которое таким образом стало профанацией мифа, но в то же время — его восстановлением. И это доказывает две вещи: во-первых, что миф непобедим, что он является глубокой потребностью человека. Во-вторых, что искусство спасет нас от тотального отчуждения, от грубого разделения магического мышления и логического мышления. В человеке все это совмещается. Поэтому роман, где одна нога там, другая здесь, это, пожалуй, наилучший способ выражения человека во всей его полноте.
Он наклонился и выложил камешками букву «Р».
Когда-то один немецкий критик спросил меня, почему это у нас, латиноамериканцев, есть великие романисты, но нет великих философов. Потому что мы дикари, ответил я, потому что мы, к счастью, спаслись от великого рационалистического раскола. Как спаслись русские, скандинавы, испанцы — люди периферии. Если хотите знать наше Weltanschauung[158], сказал я ему, ищите его в наших романах, а не в нашей научной мысли.
Он переложил камешки в виде квадрата.
— Я имею в виду, разумеется, романы всеобъемлющие, а не простые повествования. Да, из Европы нам указывают, что в романе не должно быть идей. Требуют полной объективности. Бог мой! Поскольку центром всякого художественного вымысла является человек, — нет ведь романов о столах или о брюхоногих моллюсках, — это утверждение абсурдно. Эзра Паунд сказал, что мы не можем позволить себе роскошь пренебрегать философскими и богословскими идеями Данте или пропускать те пассажи в его повести или в метафизической поэме, которые выражают эти идеи с наибольшей ясностью. И оправданны не только идеи воплощенные, но также чистейшие платоновские идеи. Разве не люди до них возвысились? Так почему нельзя создать роман с Платоном в роли главного героя, если только мы не упустим большую часть его духа? Современный роман, по крайней мере в своих самых амбициозных образцах, должен стремиться к полному охвату человека — от его бреда до его логики. Какой закон Моисеев это запрещает? Кто владеет абсолютным регламентом с предписаниями, каким должен быть роман? Tous les ecarts lui appartiennent[159], сказал Валери[160] с осуждающим отвращением. Он думал, что уничтожает роман, а на деле только превозносил его. Противный рационалист! Я говорю «роман», потому что ничего более гибридного не существует. На самом деле следовало бы придумать такое искусство, где чистые идеи смешивались бы с танцем, вопли — с геометрией. Нечто осуществляемое в герметичном, священном пространстве, некий ритуал, где жесты сочетались бы с чистой мыслью, а философские рассуждения — с плясками зулусских воинов. Комбинацию Канта с Иеронимом Босхом, Пикассо с Эйнштейном, Рильке с Чингисханом. Пока мы не обретем способность столь полного выражения, будем хотя бы защищать право на создание романов-чудищ.
Он опять переложил камешки, и опять в виде буквы «Р».
— Только в искусстве раскрывается действительность, я хочу сказать
Он указал ей на один из камешков.
— Научная ментальность действует так: вот этот камешек — полевой шпат, полевой шпат разлагается на молекулы, молекулы — на такие-то и такие-то атомы. От сложного к простому, от целого к частям. Анализ, разложение. Так мы двигались.
Сильвия посмотрела на него.