воителю было заниматься любвеобильной Екатериной! Денщика Бутурлина – и того шуганул, за единое подозрение, в Казань, с глаз долой. Фридрих Прусский – он слухи эти охотно по Европе распускал; бают, даже сказанул: «Баба-девка на российском троне – что с них взять!»
Уж если новоиспеченный камергер Разумовский слыхивал такие шепотки, под хмельком особливо, – как было не слышать дочери Петра? От разных юродивых и приживальщиц хотя бы? На каждый роток не накинешь платок – разве вместе с головой отсечь. Но она, вступая на престол, пред Богородицей обет дала: не бывать при ней смертным казням! И обет до сих пор блюдет. Ну, там кнут или дыба – куда ни шло, но кровушки открытой – ни-ни. Скажи такое лет пяток назад – четвертовали бы глупого братца, как чуть не случилось с его учителем, Григорием Тепловым.
После изрядных подзатыльников и носопырок, так что ковер пришлось выбрасывать, первый камергер ее величества Алексей Разумовский отселил младшего братца на Васильевский остров, для чего и дом особливо нанял. Само собой, напрочь воспретил в Зимнем ли, в Летнем ли дворце появляться. Даже если нарочных от Государыни пришлют. Мол, заразой какой-то приболел… или чего другое… Сиди неотлучно со своими учителями, а ученость до времени не выказывай.
IV
О судьбе учителя своего, Григория Николаевича Теплова, Кирилл узнал не от него самого – все от того же старшего брата. Неделю спустя после подзатыльников он самолично прикатил на Васильевский остров, чтоб справиться о науках. Вместе с учителем и Кирилл послушно согнулся в поклоне, бормоча:
– Ваше сиятельство, благодарим за заботу и ласку и просим пожаловать в наше труженицкое жилище…
Брат глянул было из-под вороного парика – нет ли опять какой насмешки? – но ничего, велел только выйти и учинил двухчасовую беседу с учителем, под винцо камергерское, само собой. Уже после, опасаясь невоздержанного языка, куда-то спровадил и учителя, наедине стал просвещать:
– Напоминать Григорию Николаевичу не след, но знать на всякий случай должон…
Так и открылась прошлая жизнь учителя, а вместе с ней и кровавое житие покровителя учительского – великого канцлера Артемия Волынского, несчастного устроителя Ледяного дома.
Давно ли отшумело в ужас всех вгонявшее царствование Анны Иоанновны? Пять лет всего-то и прошло. Шестипудовая бабища, мужланка и ликом, и духом, ни любви, ни дружества истинных не знавшая, – должна же была чем-то пробавляться? При царской короне, при всеобщем лобзании ее непотребно толстых, расплывшихся от водянки ног, но при голодной и холодной постели… если не нагонит аппетита и не согреет герцог Курляндский, Бирон то бишь. Корона на ней, а Россия самодержавная, как и сама самодержица, истинно под ним, под его издевательским брюхом. Терпи для своей услады, самодержица, терпи и Россия. Трепещи! Всяк тварь дрожащая. Всяк раб и всяк боярин. Лобызай стопы не только ошелкованной и озолоченной бабищи – в любой грязи измазанные сапожищи герцога Бирона. И лобызали – куда денешься? Жить-то хочется.
Разве что великий канцлер Артемий Волынский – с душой древнерусской, а родом еще древнее, – не упускал случая уличить герцога и раскрыть заплывшие жиром мужланские глазищи непотребной бабы, как- никак российской императрицы. Наивен, хоть и умен был боярин Волынский. Ведь мог бы предугадать: кончится тем, чем и кончилось,. Предводитель всей «русской партии
Так и родилась шутовская затея, скрепленная царским указом, – быть Ледяному дворцу пред дворцом Государевым! Само собой, поручили канцлеру Волынскому. В срок самый жесткий и неукоснительный. В зиму лютую.
Но ведь и тут не поймал его Бирон! К назначенному сроку пред дворцом царским явился ледяной дворец, в котором топились ледяные печки, по-за ледяной крепостной стеной стояли ледяные пушки, палили в клубах дыма ледяными ядрами, ледяные фонтаны поднимали золотистые струи дождя, трубили африканским ревом ледяные слоны, пенилось в ледяных кубках только что входившее в моду французское вино на ледяном же столе, пред ледяным, точь-в-точь повторявшим настоящий, царским троном, и ледяное же перо на ледяном листе, чтоб писать царский указ…
Казнить? Миловать? Конечно же казнить!
Но возрадовалась заскучавшая было бабища, на водянистых ногах, поддерживаемая с четырех сторон, сама пришастала к трону, посидела на любезно подсунутой – уж тут-то не ледяной! – подушке и указ повелела написать самый милостивый. Ах, боярин Волынский, услужил так услужил! Царская благодать, и царская же награда.
И все ж подловил Бирон боярина и великого канцлера Волынского. В заговоре против Государыни был обвинен. Несть обвинения более тяжкого!
Но ни на дыбе, ни перед тем, как четвертован был, никого из своих пособников не выдал Артемий Волынский. Знал, что все равно его ждет истязание, – чего молодых друзей за собой в могилу тянуть? Един за всех мученическую смерть принял. Всех выгородил и обелил… Одним из таких обеленных и был Григорий Николаевич Теплов. Личный секретарь Артемия Волынского, а ныне учитель Кирилы Разумовского.
Теплов не зря же носил такую фамилию: был сыном придворного истопника. А истопники, при громадном печном отоплении дворцов, которые к тому же частенько горели, были люди своеобычные. Наводившие мистический ужас. Если даже быстрая на ногу Императрица Елизавета почитала своего личного истопника – вальяжного Васеньку Чулкова – пожалуй, больше, чем канцлера Бестужева, так не лучше была и вечно мерзнувшая, расплывшаяся Анна Иоанновна. Несть числа, кого руками Бирона казнила – истопника не трогала. Потому и смог сын его Гришаня учиться, и даже весьма изрядно, под крылом незабвенного Феофана Прокоповича. Сметлив и проворен был Гришаня, чтил завет: «Чтоб теплела жизня твоя, прислоняйся к самой горячей печке». А уж куда горячей боярин Волынский! После Феофана еще и за границу послал, в немецких университетах ума набираться. Вернулся Гришаня уже готовым секретарем великого канцлера. Жаль, маловато им в совместности довелось поработать. Слишком гордого боярина вскоре четвертовали, отец истопник от пьяного угару взял да и помер, а сын в ужасе бросился искать новую печку. Поначалу на захудалом дворишке цесаревны Елизаветы; как чуял – не зря. На счастье его, вскорости померла о всех своих шести пудах и Анна Иоанновна, а после некой холодной дрожи и новая печка нашлась: малороссийская. Именем Алексеюшка, если на голосок воспрянувшей из небытия дочери Петра Великого. Первого камергера, его сиятельства, если на голос прозябшего человека.
Алексей Разумовский знал всю малороссийскую необразованность и чтил ученость сына истопника, который душой и телом прислонился к новой возгоревшейся печке. Потому после поучительных подзатыльников и наказал младшему брату:
– Свое житейское тепло – да от Теплова бери!
Поднатерпевшись всего в свои молодые годы, Гришуня, ставший к тому времени Григорием Николаевичем, адъюнктом Российской Академии, свою ученую печь раздул до полной жароносности. Так что Кириле Разумовскому, уже растившему усишки, не только на фрейлин – и на молочниц петербургских заглядываться было некогда. Справа огревает всякими науками Теплов, а слева всякой дуростью и другой учитель – истинно Ададуров!
Василий Ададуров хоть и был из потерявших корни дворян, но тоже имел потребу прислониться к возгоравшейся печке. Жизнь – она такая. Хоть и при Академии. На трехстах рублей годовых… Хоть и в адъюнктах, как и Теплов, пребывая. При нищем профессоре, который и сам-то больше четырехсот не получал. Возрадуешься, коль такое место объявилось.
Так вот два адъюнкта Императорской Академии наук и взялись за неуча Кирилку Розума, только что с легкой руки старшего брата получившего фамилию Разумовского.
Руки, по строжайшему наказу камергера, были не из легких. По правой – хлесть линейкой:
– Геометр – он должон линию держать! По левой – хлесть линьком: