серые брови и ресницы, такие же, с прибавкой желтизны, усы, тонкие, как нить, губы составляли облик, трудно забываемый…
И вскоре, в Севастополе, это сказалось… Напрасно этот офицер переодевался в разные одежды, являясь то под видом учителя в камеру бросившего бомбу юноши Макарова и убеждая его указать на Савинкова, как на главаря заговора; напрасно также назначал он, уже в новой одежде и под другим видом, свидание в городском саду матери Макарова с тою же целью, обещая ей ежемесячную правительственную пенсию в двадцать пять рублей, лишь бы она уговорила сына указать на Савинкова, в нем узнавали «серого» жандарма, и хоть он и воображал себя непроницаемым, но в Севастополе эти похождения передавались из уст в уста и были секретом полишинеля.
Теперь, на перроне, он бросил на меня из-под темных очков один только взгляд – взгляд хищного зверя при виде хорошей добычи, и мне стало жутко…
Потом оба, как по команде, повернулись и пошли дружно в ногу, один легкой, вздрагивающей походкой, другой осторожно-крадущимися шагами, и я смотрела им вслед, пока могла их видеть… и чувство безмолвного отчаяния волновало душу!
Было чудное весеннее утро, когда девятнадцатого мая мы подъезжали к Севастополю. Но яркая зелень, синее, сверкавшее солнцем море и редкостная прозрачность воздуха оставляли меня безучастной… В моей душе царил холод, и южное солнце не могло согреть меня. Все мои помыслы были сосредоточены на одном сыне. При выходе из вагона я опять столкнулась с выходившим из вагона Трусевичем – роковое совпадение!
Не заезжая в отель, мы с Ждановым поехали по указанному в телеграмме адресу защитника. Нас, видимо, ждали. Дверь немедленно отворилась, и перед нами показался довольно молодой, симпатичного вида военный.
– Вы господин Иванов? – спросила я. Капитан вежливо поклонился.
– Жив ли сын мой? – вырвалось у меня.
– О да! – стараясь говорить спокойно, ответил капитан. – Я только вчера вечером видел его – он бодр, спокоен и ждет вас и жену свою с нетерпением. Дело отложено на несколько дней по случаю возбуждения вопроса о разумении несовершеннолетнего, бросившего бомбу, Макарова.
Он был жив! Какая-то страшная тяжесть медленно сползала с моих плеч, и где-то на дне души затеплилась надежда. Слабая, ничтожная надежда, но, по крайней мере, она заменила собою невыносимое чувство полной безнадежности… Стало как будто чуточку легче! Жданов между тем расспрашивал капитана, каким образом он попал к обвиняемому ранее вручения обвинительного акта?
Как оказалось, все случилось вопреки желанию и ожиданиям высшего начальства: то, что должно было погубить обвиняемых, это именно спасло их. Спешность, выказанная генералом Каульбарсом, заставила спешить и его подчиненных, а назначение защитниками обыкновенных капитанов местной крепостной артиллерии, никогда не бывших юристами, назначение, рассчитанное на полное незнание законов и на неумение защитить, поспособствовало изменению участи обвиняемых, потому что капитан Иванов, получив телеграмму с приказом защищать моего сына, арестованного под фамилией Субботина, не зная закона, воспрещающего видеть подсудимого до вручения последнему обвинительного акта, и исполняя волю начальства «спешить», немедленно отправился в штаб крепости с телеграммой в руках и потребовал свидания с обвиняемым.
Штаб крепости, тоже не зная законов, ввиду того же спеха, выдал требуемое разрешение, и таким образом капитан Иванов мог проникнуть к сыну, открывшему ему свою фамилию и сообщившему ему мой адрес.
В данном случае все вышло к лучшему. Но спрашивается, какими побуждениями руководилось высшее начальство, назначая в деле о цене человеческой жизни вместо обычных защитников – кандидатов на военно-судные должности заведомо несведущих в законах лиц? На месте рассказывали, что это было сделано для того, чтобы не задерживать следствия, так как в Севастополе нет военно-окружного суда. Но ведь и суд приехал из Одессы, почему же оттуда не могли приехать и защитники-специалисты?
Как бы то ни было, хотя на другой день власти и опомнились, видя, что сделали промах, тем не менее дело было сделано, и телеграмма мне послана. Впоследствии была сделана попытка придать этой ошибке вид великодушия.
– Видите сами, какую мы сделали поблажку, допустив защитника к вашему сыну ранее вручения ему обвинительного акта, – сказал мне между прочим следователь.
– Вы сделали это по ошибке, – ответила я.
– Нет, – сказал следователь, – не по ошибке!
Но я не поверила ему. Все действия властей указывали на то, что щадить тут никого не намеревались.
Защитник моего сына капитан артиллерии Иванов, с первого и до последнего дня, держал себя безукоризненно, хотя положение его было трудное. Между его и нашими воззрениями лежала целая пропасть. Как офицер, он, безусловно, повиновался воле начальства и с точностью исполнял предписания. Но в то же время он сумел стать на такую корректную ногу с сыном и мною, что не в чем было упрекнуть его.
Я не говорю уже о том, что, несмотря на массу потерянного им для нашего дела времени, на беспокойство и понесенный труд, капитан Иванов решительно отказался от какого бы то ни было вознаграждения.
– Я исполнил только свой долг, – скромно сказал он. Но я часто вспоминаю, как природный такт помогал ему выходить из очень рискованных положений. Так, однажды я, будучи естественно все время в очень возбужденном состоянии, в одном из разговоров, с горечью при нем сказала, что не сомневаюсь, что приговор предрешен и что нечего рассчитывать на беспристрастие военных властей.
Капитан Иванов сильно покраснел и сказал сдержанно и с достоинством:
– Я вполне понимаю ваше возбуждение, как матери, находящейся в исключительном положении; но мне, как военному, такие речи слушать не приходится!
Я его поняла и с тех пор старалась быть сдержанной при нем, что было трудно, ввиду совершавшихся событий.
Во время первого нашего разговора на мой вопрос: «Могу ли я видеть сына?» – капитан Иванов ответил