а завтра, возможно, и до меня дойдет очередь.
Тогда я попросил Реденса помочь моей жене с детьми выехать в Москву к матери. Он заверил меня, что сделает все, что возможно. Затем Реденс встал и сказал, что пойдет сам во внутреннюю тюрьму и проверит, как оборудовали для меня камеру.
Я остался один в кабинете наркома. При себе у меня было два пистолета: карманный «стеер» и маузер на боку. На столе у Реденса находилось несколько телефонов, вплоть до кремлевского. Я имел возможность позвонить домой жене, но не сделал этого. Мне нечего было добавить к тому, о чем мы с нею много раз уже говорили.
Я имел возможность застрелиться. (Не исключено, что и Реденс, оставляя меня с оружием, думал об этом.) Ведь меня, как и всех других, ожидали избиения и пытки. Но в то же время я подумал, что если застрелюсь, то обо мне скажут, как писали и говорили о Томском, Гамарнике и других, что они покончили жизнь самоубийством, желая скрыть свои преступления. А сам я, несмотря ни на что, продолжал в глубине души надеяться, что смогу доказать свою невиновность и что, как только меня привезут в Москву, там разберутся и меня освободят.
Прошло минут двадцать, прежде чем возвратился Реденс в сопровождении своего секретаря Козина. Козин отобрал у меня маузер, не подозревая, что у меня в нагрудном кармане гимнастерки еще маленький «стеер», но я сам вынул этот револьвер и отдал ему.
Затем в сопровождении Реденса и Козина мы прошли по зданию НКВД в направлении к внутренней тюрьме. Встречавшиеся на нашем пути сотрудники, ничего не подозревая, как обычно, приветствовали нас.
(В эти мгновения я видел Реденса в последний раз. Козина же встретил в 1947 году. Отдыхая на Рижском взморье, я узнал, что Козин работает в латвийском НКВД заместителем начальника управления. Я позвонил ему по телефону, и, когда назвал себя, он очень обрадовался, что я остался жив. Я зашел к нему, он принял меня очень хорошо, приглашал домой обедать и представлял всем входящим в кабинет как своего бывшего начальника и замнаркома Казахской ССР. Когда Козин из секретарей выдвинулся в руководящие работники, не знаю. В 1956–64 годы слышал от А.С.Аллилуевой, что она бывала у Козина, находящегося на пенсии в Москве. Она была рада повидать любого, с кем можно было поговорить о Станиславе Францевиче.)
Когда мы вошли в кабинет начальника внутренней тюрьмы, я увидел там ехавшего со мною в соседнем купе начальника одного из отделений погранохраны Соколова. И я подумал, что начальник НКВД Петропавловска, с которым мы вместе обедали в день моего отъезда в Алма-Ату, видимо, тогда уже знал о предстоящем аресте и Соколов не случайно ехал в соседнем купе и не отходил от меня всю дорогу. Вероятно, ему было поручено сопровождать меня до Алма-Аты.
Начальник тюрьмы, когда мы остались с ним наедине, вызвал вахтеров, которые сорвали с меня орден Красной Звезды, знак «Почетный чекист», знак «Почетный работник милиции», а также петлицы со знаками различия и бросили все это в мусорную корзину. Затем меня отвели в одиночную камеру.
Все это время я был как бы окаменевшим и ни на что не реагировал. Только оставшись в камере один, я пришел в себя и по-настоящему понял весь трагизм своего положения. Со мною началась истерика, закончившаяся страшной головной болью.
Дежурный вахтер, открыв дверь, спросил, что со мною.
Я сказал, что у меня очень болит голова, и попросил дать мне какой-нибудь порошок. Минут через десять ко мне явилась «медицинская помощь» в виде женщины, которая приветствовала меня следующими словами:
— А, вот оно что — враг народа! Теперь понятно, по чему вы меня уволили.
Взглянув на нее, я обомлел, узнав выгнанную мною из милицейской тюрьмы женщину-врача.
— Вон! — вне себя от гнева закричал я, сжимая кулаки. Не будь рядом вахтера, я ударил бы ее, впервые услышав в свой адрес «враг народа», да еще от кого! Эта подлая женщина, ленивый и безответственный работник, оказалась врачом внутренней тюрьмы управления госбезопасности. Видимо, в то время такие «кадры» вполне устраивали госбезопасность, а возможно, и специально подбирались.
В течение двух суток с момента ареста я ничего не ел и не пил. Это не была голодовка, просто ничего не лезло в горло. Мучила одна и та же мысль. Как это я, которого в царское время ожидало нищее, полуголодное существование, всю жизнь боровшийся за партию и советскую власть, поднявшую меня на такую высоту, вдруг оказался в советской тюрьме с позорным клеймом «враг народа».
Вахтеры почти каждые пять минут открывали дверь в камеру, опасаясь, что я покончу жизнь самоубийством, хотя никакой возможности для этого, казалось бы, не было.
К вечеру второго дня ко мне посадили в камеру «арестованного» оперативного работника УГБ. Его спокойный вид и поведение сразу вселили подозрение, что это специально подсаженный человек. Я спросил его, за что он арестован, и он, именуя меня «товарищ замнаркома», пожаловался на несправедливость и рассказал, что на партсобрании сотрудников УГБ он выступил с предложением избирать в Верховный Совет не дряхлых стариков, как народный певец Джамбул, а молодых и среднего возраста людей. После этого выступления его якобы тут же схватили и посадили в камеру.
— Ты что же, меня дураком считаешь? — спросил я его, сразу поняв, что его дело «липа». — Скажи прямо, что тебя посадили ко мне, чтобы я чего-либо с собой не сделал, и сиди спокойно, не трепись.
Парень не выдержал и через несколько минут рассказал, что его действительно посадили ко мне для охраны, но он умолял, чтобы я никому не рассказал о его признании. Конечно, я и не думал его выдавать, так как мне все же было легче сидеть с кем-либо вдвоем, чем одному.
Во внутренней тюрьме Алма-Аты я пробыл четыре дня.
20 июня 1938 года меня из внутренней алма-атинской тюрьмы под конвоем отправили на вокзал, где я увидел в числе развешенных огромных портретов депутатов Верховного Совета Казахской ССР и свои портреты. Их еще не успели снять.
Затем меня посадили в отдельный «столыпинский» арестантский вагон.
Начальник конвоя предупредил меня, что я должен все время сидеть и ни в коем случае на остановках не смотреть в окошко и что если я нарушу это «правило», то меня привяжут к койке.
Все конвоиры, за исключением одного бойца-казаха, обращались со мною очень грубо. Но, несмотря на угрозы и окрики, я нет-нет да и поглядывал в окошко, не вставая с койки. А когда наш поезд прибыл на станцию Куйбышев, я услышал музыку. Это был день выборов в Верховный Совет РСФСР — 22 июня 1938 года. На станции было много народа, мелькали мужчины, женщины, многие из них с букетами цветов, празднично одетые, радостные и веселые… Некоторые искоса поглядывали, проходя мимо, на окна нашего вагона, а какой-то полный мужчина громко сказал кому-то из своих спутников: «Вот, в этом вагоне, наверное, везут врагов народа!»
Вспомнилось, что и моя фамилия в этот день должна была фигурировать в бюллетенях на выборах в депутаты Верховного Совета Казахской ССР, и стало так горько и тяжело, что я не выдержал, бросился ничком на койку и зарыдал.
— Ты чего же это плачешь? Кого это ты разжалобить хочешь? — обращаясь на «ты», сказал начальник конвоя. Надо было раньше думать, когда вредил советской власти.
Что я мог ответить? Ему, как и множеству других, внушили, и он верил, что все арестованные — настоящие враги народа, которые хотели убить Сталина, Ежова или намеревались совершить самые страшные и дикие диверсии. Переубеждать его было бесполезно. Ведь я и сам долгое время верил, что все арестованные в большинстве действительно вредители, правотроцкисты и враги народа, несмотря на то, что последние годы был близок к органам и слышал сомнения в правильности линии органов многих старых чекистов школы Дзержинского. И даже после разговоров с Реденсом, который вполне логично рассуждал, говоря, что не может Ежов без санкции свыше расправляться с членами ЦК и руководящими партийными работинками, я в глубине души продолжал верить в непогрешимость Сталина, которого, как я думал, вводят в заблуждение карьеристы из органов госбезопасности.
В тот период эта беспредельная вера, это не ограниченное ничем доверие к генеральной линии партии и лично к Сталину могли быть поколеблены только у тех коммунистов и советских людей, которые, попав в тюрьму и будучи заклейменными позорным эпитетом «враг народа», имели возможность на своем личном опыте, а также на опыте многих товарищей по несчастью убедиться, что подавляющее большинство «врагов народа» были ни в чем не повинные люди, преданнейшие делу коммунизма, делу партии. И тогда