бюрократические извращения, а сам оставаться стойким блюстителем нашей нравственности.
– Это чистая теория, то есть так должно быть в идеале. Но идеал, не как единичное, а как массовое явление, немыслим без всеобщей гармонии. Если бюрократ, подписывающий законы, сам же и нарушает их, то рядовому человеку все это видно как на ладони. А люди бывают разные; одни принимают все на веру, точнее – делают вид, что все в порядке, и сами становятся блюстителями такого же порядка в кавычках, и даже других заставляют подчиняться общим указаниям, для себя же делают исключение; другие же не подчиняются, выламываются из общего порядка и становятся чуждым элементом, как теперь говорят… Есть еще третий, на мой взгляд, наиболее распространенный образ поведения: понимая, что иного выхода нет, человек перестает мыслить, рассуждать и принимает все, что происходит, как свое искомое и даже находит в этом разумную целесообразность. Порой искренне не замечает, что превратился в послушного исполнителя чужой воли. И его нравственное начало, его совесть, взгляды начинают меняться или тускнеть, отмирать, и появляются разумные потребности: жажда продвижения к власти, мечта об известности, славе или простое желание комфорта и удовольствий. Конечная цель для него – пустой звук, настоящее благосостояние – все. Вот так, друг мой, все общество делится на разумных да покладистых и на строптивых и дураков. И те и другие несчастны, потому что мучают друг друга. И связаны одним железным обручем рабской схоластики – человек, мол, не может быть свободным в своих действиях или поступать так, как велит совесть. Человек – частица общества, кирпичик его, винтик… Это ложь! Человек не может быть ни кирпичиком, ни винтиком, ни частицей целого. Человек – не средство для достижения цели, пусть даже общественно значимой. Человек сам есть цель. Каждая личность несет в себе особый и неповторимый мир. И не стричь всех под общую гребенку, не гнать скопом, а наделить правами, свободой, чтобы развивалась каждая индивидуальность до нравственного совершенства. В этом и есть конечная цель социализма. Вот что я понял прежде всего.
– От этого отдает эгоизмом или максимализмом каким-то, даже какой-то религиозной заносчивостью. Как можно личность ставить выше общественных интересов?
– Никакого эгоизма! Свободная личность значительно больше обогащает общество, чем подневольная. Ее труд, ее поиск нравственного совершенства, собственный путь прозрения вызывают любовь и терпимость к ближнему своему. То есть истинно свободный гражданин сознательно строит гуманное общество. Ради этого и делалась революция. Он, свободный человек, кровно заинтересован в терпимости, ибо сам испытывал на себе терпимое отношение общества в пути его к прозрению, к обретению истины. Когда же с тобой не считаются и навязывают иное понятие гуманизма, не спрашивая тебя – согласен ли ты с этим понятием, то в тебе нет и не может быть ответного движения души, нет выбора, следовательно, нет и собственного постижения истины, то есть того процесса, который делает из тебя независимое мыслящее существо. Общество, которое построено по такому принципу, не может быть ни гуманным, ни свободным. Об этом, собственно, и говорили классики социализма.
– Так что ж, по-твоему выходит, что у нас нет ни социализма, ни демократии?
– У нас, Маша, диктатура, переходный период, так сказать, несколько затянулся.
– Но, Митя, у нас же диктатура целого класса, пролетариата. Это же совсем другое дело!
– Оставим класс в покое. Я говорю об извращениях регламента, или кодекса, как хочешь это назови. При диктатуре пролетариата у нас Советская власть. Советы же есть форма народовластия. По существу, Советы и должны все решать. Но бюрократия ухитряется проводить свой, неписаный регламент. Это и раньше знали, боялись, чтобы аппарат управления не замкнулся в себе, не поставил бы целью – вместо служения обществу – собственное благосостояние, поэтому и пытались контролировать этот аппарат партийной или независимой печатью, выборами, собраниями рабочих, крестьян. И, между прочим, добивались успеха при Ленине и даже некоторое время после смерти его. Потому и вводили демократию в специальных решениях.
– Правильно! У нас же решение съезда есть о развитии внутрипартийной демократии!
– Решение-то есть. Но его надо в жизнь проводить. Через два года после Десятого съезда опять было такое же решение Политбюро о развитии этой же самой внутрипартийной демократии. А результатов нет. Какая же может быть демократия, если несколько человек, пришедших к общему выводу, отличному от принятого большинством, не смеют заявить об этом открыто, ибо тут же будут сметены как фракционеры? Демократия, в том числе и партийная, требует терпимости к различным мнениям, если угодно – сосуществования этих мнений. А мы боимся разных мнений и осуждаем их.
– Неужели у нас нарочно устраивали так государство, чтобы хуже было?
– Ну, что ты! Задумано все было для улучшения жизни. Все, мол, по науке. Эксперимент! И демократия отменялась, чтобы создать монолитность общества. Говорили, что временно, – вот кончится война, и все будет по-другому. И вообще-то, Ленин пытался устроить по-другому. У него были воля и бесстрашие. Он был человеком практичного ума. И решение провел о внутрипартийной демократии, готовился к бою с бюрократией. Он ввел нэп всерьез и надолго. Но – увы! Жизнь его оборвалась в самом начале этого похода. И ни один из преемников Ленина не обладает ни умом его, ни бесстрашием.
– Не все боятся. Троцкий, например, даже очень стремился к демократии. Вспомни его первые три письма в конце двадцать третьего года, с чего и началась эта самая оппозиция. Я была тогда студенткой. Мы очень понимали его критику и призывы к омоложению ЦК.
– Он же демагог, Маша. Конечно, он был прав, когда требовал развития демократии в партии. Но что толку в его правоте? Он молчал два года после съезда и ни гугу об этой демократии. Как только Ленин заболел, а Зиновьев, да Каменев, да Сталин стали во главе партии, вот тут и проснулся наш демократ. Он ведь выступил на другой день после того, как было опубликовано решение Политбюро об этой самой демократии. Ну как же! Он боялся остаться в тени Политбюро. Потому и выступил. Они, мол, за половинчатую, а я за полную демократию! За обновление ЦК! Он рассчитывал на этом «обновлении» в диктаторы выйти. Думал, что и рыбку демократии съест, и святость диктатуры соблюдет. Не получилось. Раскусили его, прищучили. Он и завопил во весь голос: «Караул! Намордник надела на партию фракция Сталина! А мне рот затыкают». Но когда он был у власти, то сам всем рот затыкал. Да еще как! Головы рубил направо и налево. Это он ввел расстрел каждого десятого при сдаче Вятки. Он ввел концлагеря. Он требовал перманентной революции. Это он доказывал, что социализм построить в нашей стране нельзя, потому как она негожая. Почва, видите ли, изгажена. Она, мол, и годится всего лишь как горючий материал на растопку его бредовой мировой революции. Он требовал ободрать крестьян принудительным заемом, сколотить трудовые армии… Устраивай шурум-бурум для диктатуры пролетариата. А диктатура пролетариата для него, Троцкого, – орудие личной власти. И этот живодер хотел установить демократию? Да кто ему поверит?
– Митя, а за что тебя исключили из партии? Ты мне так и не сказал.
– А вот за это самое… За все то, что я тебе здесь рассказываю. В конце двадцать шестого года мы обсуждали в волкоме итоги Пятнадцатой конференции. И, конечно, говорили, осуждали, одним словом, действие левой оппозиции. Сидели все свои, в узком составе. Ну, я и сказал, что, в общем-то, никакой оппозиции и не было, велась обыкновенная борьба за власть. Пока Зиновьев да Каменев стояли во главе партии, они требовали – никакой пощады Троцкому; как только их столкнули, они завопили в один голос с
