– О-ле-ле-ле! – загорланил Селютан им вдогонку и сам побежал с юношеской прытью.
«Значит, в ольхи упрет… Туда навострился. Куда ж ему податься?.. – думал на бегу Селютан. – Но шалишь, брат. Дудки! Там тебе не спрятаться. Играй выжмет тебя, ущучит…» И, соображая на бегу, что податься из ольхов зайцу некуда, кроме как в камыши, Селютан стал забирать влево, чтоб вперехват от ольхового леса выбрать себе позицию поудобнее и незаметнее на подходе к Святому болоту.
Хорошо держал гон его Играй, шел плотно за зайцем, и высокий, рыдающий от чудного азарта эдакий переливчатый лай, как серебряный бубенец, катился по широкому полю, удаляясь к ольховому лесу. Вскоре и заяц, и собака скрылись, пропали в темном частоколе далекого и слитного леса.
Селютан обогнул конец Пантюхина и по низу дошел до камышей, выбрал поудобнее бережок и залег в снегу, прикрывшись рыжей щетиной осоки. Отсюда хорошо было слышно, как звенел, то взметывая в радостных всплесках, то угасая, чистый голос Играя, работавшего в далеком лесу. Федорок ждал и надеялся, что от него не спрячется зайчишка, не уйдет, что он пригонит…
И дождался…
Пропетляв по голому ольховому лесу часа полтора и отчаявшись найти в нем надежную крепь, заяц выбежал на луговой простор, порыскал возле редких стогов и, заметив выскочившую из леса собаку, направился к болотным камышам. Шел ходко, выбрасывая округлую лобастую голову и заваливая к спине чернеющие на кончиках уши.
Селютан лежал за высокими кочками выдвинутого вперед камышового клина и уложил его с первого выстрела.
Уж такой общительной души был Федор Селютан, что и малой добычей любил поделиться с добрым человеком. Куда идти? Назад в Тиханово – далеко. А Тимофеевка рядом, сразу за Святым болотом. Пошел туда, в гости к Костылину.
Ивана Никитича не застал дома. Фрося, как баба-яга, от печи руками замахала:
– Нету его, нету! И ждать нечего. Ему не до питья.
С трудом расспросил ее Федор, разузнал, что каких-то вредителей у них открыли и всех погнали на собрание или на митинг, чтобы голосовать против этих вредителей. Чтоб никакой пощады. Иван не хотел идти – силой утащили.
Ладно, хрен с вами. Пошел домой. Зашел в эту школу, где митинг проходил. На крыльце народ. Федорок поднялся на крыльцо. Двери раскрыты. Народ и в коридоре, и в классе. Но не густо, а так, вроде бы вразброд. Встал у порога, прислушался. Над столом, накрытым красным лоскутом, стоял председатель Совета. Знакомая личность. Молодой, с неокрепшим голосом, как у осеннего цыпленка-петушка, и кадык, как цыплячье гузно, выпирает. А кричит заполошно и кулаком размахивает:
– Никакой пощады вредителям и хулиганам, поднявшим руку на авторитет вождя мирового пролетариата! Осудим их всенародно, как осудили в свое время известных врагов по Шахтинскому делу… Пусть все наши супротивники, как внутри, так и за границей, содрогнутся от единства нашего гнева…
Федорок не сразу понял, что этот мальчик призывает всех поставить свои подписи под требованием высшей меры социальной защиты – расстрела то есть; призывал расстрелять тех самых, прикнопивших портрет Сталина. Расстрелять зятя его… В одну секунду он вспомнил и то, как его понуждали в Совете, и как, молитвенно складывая пальцы, тянулась к нему Авдотья, как с мольбой и отчаянием глядела дочь на него… Кровь ему ударила в голову, зашумело, зажухало в ушах, в глазах вроде потемнело. Он видел только – над стриженой головой председателя на стене маячил в застекленной раме портрет Сталина; тот с насмешкой глядел куда-то в сторону, а сам вроде бы прислушивался, вроде бы сказать хотел – погоди, ужо я до всех до вас доберуся…
Федорок снял ружье, взвел оба курка, поймал на мушку висячую лампу-молнию, жарко пылавшую над головой председателя, а в створе ее портрет и выстрелил дублетом поверх голов. Раздался оглушительный грохот и звон разбитого стекла. И все погрузились в дымный мрак, запахло порохом и керосином. Наступила мертвая тишина, будто все онемели. Потом раздался высокий надрывный крик Родиона:
– Хули-иган! Заберите его! Заберите!
Но никто и не думал забирать Селютана. Все оставались на местах, как оглушенные, словно кто-то заворожил всех или отнял у них способность говорить и двигаться. Медленно растаял дым, разнося пороховую вонь по классу, сделалось повиднее – медленно вышел Селютан; а люди все сидели на местах, смотрели на пустую раму с изодранной в клочья бумагой, на разбитую, изрешеченную дробью лампу и молчали, будто парализованные не то удивлением, не то ужасом.
Дойти до Тиханова ему не дали. Встретили его на Пантюхинском бугре. В санях ехали. Двое в черных шинелях с наганами на боку, третий в полушубке и тоже с наганом на желтом ремне. Этот, что в полушубке, был вроде бы и знаком Селютану, где-то выступал у них, из ораторов, – черноволосый, с жаркими глазами в черных провалах подглазий, нос большой, а сам щупленький – соплей перешибить.
– Тпру! Эй, охотник, покажи дорогу на Агишево! Ты вроде бы Федор Васильевич Сизов.
– Ен самый.
Слезли, обступили его.
– А ты зайца убил. Молодец! Ну-к, что у тебя за ружье?
Один, что был в полушубке, потянул с него двустволку, ухватил за цевье.
– Но, но! Не цапай, а то руку потеряешь, – Федорок отшвырнул его, как щенка.
Тот полетел шага на три, растянулся на снегу и руки вразлет.
– Ах ты, мерзавец! Разбойник! Мало того, что в клубе стреляешь. Да еще драться. Взять его!
Оба в шинелях бросились на Селютана, как по команде, схватили за руки. Федорок засопел, пригнулся, подставляя им спину, и окорячился, чтоб наземь не повалили. Они заводили, заламывали руки за спину, да силенок не хватало.
– Врешь, не возьмешь! – сипел от натуги Федорок, пытаясь стряхнуть с себя супротивников.
Вдруг один из них как заорет: