Он и тогда бдил и не забывал, кто мой отец.
Между прочим, когда мама в феврале 1946 г. освободилась из лагеря под Архангельском, ее, жену «изменника родины» вопреки всем запретам, приняли корректором в ОБЛГИЗ в 15 км. от лагеря, и директор издательства подписывал к печати книгу только тогда, когда она была вычитана мамой. При этом, в отличие от моего Ткачука, он не напоминал ей о ее положении.
Слова Ткачука настолько возмутили меня, что все внутренние запреты на протест против социальных причин моей пришибленности и ощущения второсортности были мгновенно смыты.
Ведь на самом деле Ткачуку было наплевать, поеду я на фронт, или нет. Его подлой душонке надо было еще и еще унизить меня. Быть может, в тот момент он просто был зол и сорвал злобу на мне.
Меня душила обида. Я в слезах побежал жаловаться комиссару батальона, старшему политруку (одна шпала в петлице) Сорокину. Ткачук был вызван в землянку к своему начальнику, и отойдя на два шага от землянки, оказавшись в темноте, я слышал изнутри: «Я тебя этому учил… твою мать?»
Выйдя, как ошпаренный, из землянки комиссара батальона, Ткачук споткнулся о ступеньку, увидел меня и обдал меня ненавистью.
В начале шестидесятых я рассказывал своему приятелю об эпизоде с Ткачуком и о его угрозе воспрепятствовать моей отправке на фронт. Он с едкой усмешкой заявил, что правильнее всего Ткачуку на его намерения следовало бы ответить: «Ну, и езжай туда, дурак, сам».
Не говоря уже о том, что в 42-м такая фраза была немыслима, видишь, как уже в шестидесятых и тем более сегодня изменилась психология отношения к военной службе.
Здесь следовало бы сказать о том, что такое запасной полк. Можно было бы и не делать этого, а отослать читателя к книге Виктора Астафьева «Прокляты и убиты». Хотя запасной полк В. Астафьева находился в Сибири, в окрестностях г. Бердска, а «мой» — в Марийской республике, они были, что называется, «один к одному».
В некоторых деталях они все-таки могли различаться. Несколько примеров. Вот трагикомический эпизод, которого в запасном полку В. Астафьева наверняка не было. В ноябре 42-го года ударили ранние сильные морозы. Полковая кухня, отгороженная от улицы фанерой, не справлялась с кормежкой такой массы людей, т. е. не могла обеспечить трехразовое питание девяти тысяч человек, и питание стало двухразовым. Вообще, еда в полку была невыразимо скудной. На обед была жидкая «баланда», в которой «крупинка крупинку догоняет». Белковое содержимое супа составляли рыбьи кости и мелкие ошметки рыбной мякоти. На второе — пара ложек каши. Есть хотелось каждую минуту. В этом был свой смысл, служба в тылу не должна быть привлекательной.
Незадолго до отправки на фронт наша пулеметная рота была назначена в гарнизонный наряд. Наш взвод назначили дежурным подразделением с задачей усиления караула на случай непредвиденных обстоятельств. Когда в землянку роты к началу позднего обеда принесли котел с супом, тут же было объявлено, что второго блюда, а именно, пшенной каши, не будет. Врач ее забраковал, так как она «отравлена».
Хотя через два часа кашу заменили вареной капустой, возбуждение, с которым мы встретили известие об отравленной каше, трудно себе представить. Кроме разочарования голодных желудков, еще и домыслы о диверсии. Немедленно была организована охрана кухни. И эту охрану поручили нести нам, дежурному подразделению. Мы носили изношенные бушлаты и потертые буденовские шлемы. У нас не было валенок, какие полагались на штатных постах караула. Мы носили ботинки с обмотками, в них нам и надлежало охранять кухню. Вместо ватных брюк и телогреек, на нас было б/у, х/б — бывшее в употреблении хлопчатобумажное обмундирование, истертое до последней степени. Поэтому каждой паре караульных на посту у кухни надлежало стоять только по одному часу.
К перспективе мерзнуть целый час добавлялось сознание нелепости этой охраны: боевых винтовок хватало в роте только для штатного караула, и нам надлежало отгонять возможных «злоумышленников» учебными винтовками с просверленными патронниками. Наши недобрые мысли о предстоявших неудобствах этой ночи смягчались неясной надеждой на то, что каша все-таки не окончательно отравлена, т. е. мало- мальски съедобна. И уж тогда!..
Я был в третьей паре вместе с Рафгатом Абузаровым, моим школьным товарищем. Вскоре после ухода второй пары вернулась первая. В полумраке землянки, которая освещалась лучиной, я увидел, как один из этой пары, рядовой Юсупов с белой шишкой на конце буденовского шлема (это была каша), бросился на свое место на нарах, и его стало рвать. «Что, отравился?» — спросили все в один голос. «Нет, объелся». Ну, тогда все в порядке. Вскоре и мы ушли на пост. Прием и сдача поста: «Под той сосной ведро с кашей, а под той — бачок». Глуховато потрескивал остывавший на морозе котел. Весь час был посвящен пожиранию уже начинавшей замерзать каши. Она и вправду была горьковата. Обеспечив оборону кухни от нашествия других подразделений полка, наш взвод за ночь снабдил кашей весь караул, т. е. всю нашу роту, наполнены были все емкости: ржавые ведра и бачки, мешки и прочее. Никто не отравился, все наелись. Когда утром из штаба бригады прибыла комиссия, ей для проверки качества каши пришлось перочинным ножичком соскабливать запекшуюся пленочку с краев котлов. Оказалось, что прогоркло масло в брикетах пшенного концентрата.
С честью выполнив поставленную задачу, утром взвод отправился на занятия неподалеку от расположения роты. Мы сидели вокруг костра и, сытые до отвала, с удовольствием созерцали, как наш взводный, лейтенант Карпов, уплетал разогретую на огне кашу, улыбаясь так широко, как позволяли ему плотно сомкнутые губы, запиравшие до отказа наполненный рот. Офицерский паек в запасных полках тоже был скудным, а Карпова мы, так сказать, любили. Он был фронтовиком, а фронтовики куда мягче относились к новобранцам, чем молодые лейтенанты, только-только окончившие военное училище.
Перед самым отправлением эшелона с нашей маршевой ротой нам удалось извлечь из подснежных тайников все емкости с кашей и запихнуть их под нижние вагонные нары, где зимой даже при самой жаркой топке чугунной «буржуйки» сохраняется иней.
Были и жестокие эпизоды. Похожие случались и у Астафьева. Однажды, тихим октябрьским днем, вместо тактических занятий, мы батальоном отправились за несколько километров к штабу бригады. По краям огромного оврага уже расположились другие части. Овраг скорее напоминал огромную чашу, один край которой был плоским и выливался в лес. На дне «чаши» была вырыта могила, возле которой под охраной стоял приговоренный к расстрелу за дезертирство. Один из множества офицеров с большим количеством шпал в петлицах (это были штабные) прочитал приговор, и отделение стрелков привело его в исполнение. Направление огня было в открытую часть «чаши». Что я тогда думал, не помню. Ясно, что в показательном расстреле нам надлежало увидеть иллюстрацию к заключительным словам военной присяги, которую мы к тому времени уже приняли: «И если я по злому умыслу нарушу эту мою торжественную клятву, то пусть меня постигнет суровая кара советского закона, всеобщая ненависть и презрение трудящихся».
В другой раз рядовому нашей роты Фомину приказали (в одиночку!) конвоировать несколько километров по лесной дороге арестанта с гауптвахты в военный трибунал. Арестант сбежал. Фомин застрелился.
Но самым запомнившимся событием стало чтение приказа № 00227: «Ни шагу назад». Это случилось в самом конце августа 1942 г., когда мы находились еще в карантине. При первых словах: «Наши войска без сопротивления оставили города Ростов и Новочеркасск» я почувствовал, как на моей остриженной под нуль голове стали подниматься волосы. Все что угодно, но, даже зная про наше катастрофическое отступление к Волге и на Кавказ, сопровождавшееся победной музыкой из радиорепродукторов, представить себе, что наши войска что-то «оставляют без сопротивления», для меня было невозможно.
А однажды, еще до наступления холодов, в октябре был дорогой мне случай. Меня вызвали на КПП полка, и там я увидел… бабушку, мать моего отца. Проходя мимо расположения полка, ни один из поездов