– Да, там. Этим я зарабатываю на жизнь.
Разговор действовал мне на нервы. Из-за этого незнакомца я в течение трех минут почувствовала себя сперва пошлой, затем никчемной. И правда, какой толк от моей работы? Ежемесячная стопочка долларов, которая разлетается без остатка. Но было странно, что это чувство вины вызвал во мне шалопай, наркоман, который наверняка и на это-то не способен. Нет, я ничего не имею против наркотиков, но мне не нравится, когда люди выводят из своих пристрастий целую философию и презирают тех, кто не разделяет ее.
– Зарабатывать на жизнь… – мечтательно повторил он. – Зарабатывать на жизнь…
– Так принято, – отозвалась я.
– Досадно! А я бы хотел жить во Флоренции в те времена, когда там было полно людей, которые содержали других. Просто так, задаром.
– Они содержали скульпторов, художников, поэтов. Вы владеете хоть каким-нибудь из этих искусств?
Он покачал головой:
– А может, они еще содержали тех, кто им просто нравился, за так.
Я цинично усмехнулась, совсем как Бэт Дэвис.
– Ну, это и в наше время бывает.
И так же, как он пару минут назад, я мотнула головой в сторону предместья. Он закрыл глаза.
– Я ведь сказал: просто так. А это – не просто…
Он так убежденно произнес «это», что у меня сразу зародилось множество предположений, одно другого романтичнее.
Что я о нем знаю? Может, у него была безумная любовь? То есть то, что принято называть безумной любовью, а мне всегда казалось единственно разумной формой любви. И что, если не случай и не наркотики, а отчаяние толкнуло его под колеса «Ягуара»? И залечивает он сейчас не только ногу, но и душевную рану? А пристально вглядываясь в небо, находит в нем любимый образ?
Последняя фраза показалась мне знакомой. И тут до меня дошло. Я же сама написала ее в сценарии о жизни Данте для цветного сериала. Каких усилий мне стоило внести в него хоть каплю эротики! Бедный Данте сидит за неотесанным средневековым столом с пером в руке. Он поднимает глаза от рукописи и смотрит в окно. Голос за кадром: «Пристально вглядываясь в небеса, находит ли он там любимый образ?» На этот вопрос зритель должен ответить сам, причем, надеюсь, положительно.
Ну вот, я уже начинаю думать, как пишу. Будь у меня хоть на йоту таланта либо литературных амбиций, я б, вероятно, была довольна. Увы! Я взглянула на Льюиса. Он снова открыл глаза и внимательно меня рассматривал.
– Как вас зовут?
– Дороти. Дороти Сеймур. Разве я не говорила?
– Нет.
Я сидела у него в ногах. Через окно в комнату вливался вечерний воздух, пропитанный запахами моря. Я вдыхала эти запахи уже сорок пять лет, и все эти годы они не менялись, почти жестокие в своей неизменности. Сколько мне еще вдыхать их свободно и бездумно, скоро ли начнется ностальгия по прожитым годам, по поцелуям, по теплу мужского тела? Надо выйти замуж за Пола. Пора расставаться с этой безграничной верой в собственное здоровье и душевное равновесие. Хорошо чувствуешь себя в своей шкуре, пока есть человек, который эту шкуру гладит, согревает ее своим теплом. А что потом? Вот именно, что потом? Начнутся визиты к психиатрам? Одна мысль об этом вызывает во мне отвращение.
– Что-то вы погрустнели, – заметил Льюис.
Он взял мою руку и принялся рассматривать. Я тоже уставилась на нее. Мы оба изучали ее с неожиданным интересом. Он – потому что ее не знал, я – потому что в руках Льюиса она сделалась иной: стала похожа на вещь, словно больше мне не принадлежала. Еще никто не брал меня за руку столь странно.
– Сколько вам лет? – спросил он.
К моему глубокому удивлению, я ответила правду:
– Сорок пять.
– Вам повезло.
Я посмотрела на него с удивлением. Ему-то было лет двадцать шесть, не больше.
– Повезло? Почему?
– Повезло, что дожили до этих лет. Это ведь здорово.
Он отпустил мою ладонь. Вернее (так мне чудилось), возвратил ее запястью. Потом отвернулся и закрыл глаза. Я встала.
– Спокойной ночи, Льюис.
– Спокойной ночи, Дороти Сеймур, – нежно ответил он.
Я тихо прикрыла за собой дверь и спустилась на террасу. Мне почему-то было очень хорошо.
Глава 3
– «Понимаешь, это не пройдет. Это никогда у меня не пройдет.
– Все проходит.
– Нет. Нас связывает что-то неумолимое, как судьба. Ты сам ведь чувствуешь. Ты… ты должен это знать. Ты не можешь не знать!»
Тут я прервала сей страстный диалог – мое очередное творение – и вопросительно взглянула на Льюиса. Он приподнял брови и улыбнулся.
– Вы действительно верите в судьбу, в неумолимое?
– Речь не обо мне, а о Ференце Листе и…
– Да, но я спрашиваю о вас.
Я рассмеялась. Да, порой жизнь казалась мне неумолимой, и о некоторых чувствах я думала, что они никогда не иссякнут. Но вот мне сорок пять, я сижу в своем саду, у меня прекрасное настроение, и я никого не люблю.
– Раньше верила. А вы?
– Еще нет.
Он закрыл глаза. Постепенно он сделался разговорчивее, и мы стали рассказывать друг другу о себе. Вечерами, когда я возвращалась с работы, Льюис, опираясь на две палки, спускался на террасу и усаживался в кресло-качалку. Потягивая скотч, мы наблюдали, как сгущаются сумерки.
Мне было приятно, приходя домой, видеть его. Он был спокоен и странен, весел и мрачен одновременно, он походил на какого-то неведомого зверька. Приятно, но не больше. Я отнюдь не была влюблена. Мало того, при других обстоятельствах меня бы его красота пугала, отталкивала. Он был слишком тонко отделан, слишком строен, слишком совершенен. Нет, вовсе не по-женски, но он напоминал мне избранную расу, о которой писал Пруст: волосы с отливом, как перья, бархатная кожа. Словом, ему недоставало той детской суровости, которая так нравится мне в мужчинах. Я даже сомневалась, бреется ли он, есть ли в том нужда.
О себе он рассказал, что родился в пуританской семье на севере Штатов. Учился кое-как кое-чему, потом ушел из дома, перебивался случайными заработками, как все молодые бродяги. Добрался до Сан- Франциско. Познакомился там с другими лоботрясами той же породы. Добрая доза ЛСД, прогулка на машине, драка. В итоге очутился у меня. Выздоровеет, снова уйдет куда глаза глядят. Мы часто беседовали с ним о жизни, об искусстве – в его образовании имелись чудовищные пробелы.
Отношения наши оставались сугубо платоническими – полная нелепость с точки зрения толпы. Льюис часто расспрашивал о моих прежних романах, но ни словом не обмолвился о своих. Меня это слегка настораживало. Все-таки странно для его лет. Слова «женщины» и «мужчины» он произносил одинаково – равнодушно и пресно. А я в свои сорок пять не могла выговорить «мужчина» без легкой нотки нежности в голосе и сладкого отзвука в памяти. Возле него я порой ощущала себя бесстыжей.
– Когда жизнь показалась вам неумолимой? – спросил Льюис. – Когда ушел ваш первый муж?
– О Господи, конечно, нет. Наоборот, тогда я почувствовала скорее облегчение. Только представьте себе: абстрактная живопись с утра до ночи! Ужасно утомляет. А вот когда ушел Фрэнк… Тогда – да, тогда я была как раненый зверь.
– Кто такой Фрэнк? Ваш второй муж?