действенную: встречное обвинение.
– Послушайте, Жером, – произнесла она с возмущением, – уж не хотите ли вы сказать, что ревнуете к Шарлю, обвиняете меня во флирте? Да за кого же вы меня, в конце концов, принимаете? За кого?
В голосе ее звучала мелодраматическая нотка, которая ей самой понравилась. Известное макиавеллиевское ухищрение – бумерангом возвратить обвинение обвинителю, обвинить его самого в том, что он понапрасну вас обвиняет, – вдруг снова показалось ей гениальным. Увы, Жерому было не до софизмов.
– Да, я ревную к Шарлю, – сказал он. – Когда я увидел вас вдвоем на велосипеде, так близко друг к другу, таких веселых и счастливых…
Когда целомудренное возмущение не возымело успеха, Алиса инстинктивно ухватилась за другой прием, более сентиментальный и, возможно, более искусный.
– Да вы же сами говорили, что больше всего на свете хотите видеть меня веселой и счастливой!
– Стало быть, я ошибался, – холодно парировал Жером. – Да, я хотел видеть вас веселой и счастливой, но со мной. А не с Шарлем.
В ту же минуту ему самому стали очевидны эгоизм и жестокость его фразы. Одним взмахом щетки Алиса опустила волосы на лицо, так что теперь он не видел ни ее выражения, ни, как знать, может, даже и слез. Наступило молчание.
– Я не понимаю. Я не понимаю вас, Жером, – прозвучал наконец голос из-за черной портьеры волос. – Разве не вы поручили мне убедить и для того соблазнить вашего друга? Разве не вы сами все спланировали, не вы привезли меня сюда? И отправили в лес с мужчиной, имеющим репутацию бабника? Даже если он по простоте душевной и проколол шину, чтобы понюхать мои волосы, это пустяк в сравнении с тем риском, на который вы меня обрекли, отпуская с ним вдвоем! Вы чудовищно несправедливы, Жером, несправедливы и неблагодарны.
Откинув волосы, она поспешно вышла из комнаты, так что Жером не успел разглядеть, были ли на ее лице следы слез. Она совершенно права: он глуп, гнусен и низок, он злился на себя безмерно. Четверть часа он укорял себя и распекал и только потом, все еще пристыженный, спустился к ним в гостиную. Как человек рассудочный, Жером в общем-то никогда не доверял своим впечатлениям, ощущениям, опасениям или страхам. Он верил только в разум и логику, и это ему уже дорого обошлось.
Алиса и Шарль сидели на ковре перед камином и играли в кункен. Смех Алисы поначалу успокоил Жерома, опасавшегося последствий давешней сцены, но затем, тотчас почти, вызвал новый приступ ярости.
Да что же с ним такое происходит? Только что он десять минут терзался от стыда и угрызений совести, перебирая в уме свои идиотские обвинения. В эти ужасные минуты он был готов отдать все, лишь бы не видеть Алису расстроенной, не думать, что понапрасну причинил ей боль – для него не существовало худшей муки. Но теперь, когда он слышал ее смех – доказательство того, что она не расстроена, – он не только не успокоился, но и готов был отдать все, лишь бы найти ее рыдающей где-нибудь в углу и утешить самому. Попросту он не мог перенести, что Алиса смеялась, в то время как они, можно сказать, находились в ссоре.
– Вы плохо выглядите, Жером, – сказала Алиса, оборачиваясь к нему и глядя на него совершенно спокойно, будто ничего не произошло. Он поспешно опустил глаза, дабы она не поймала его взгляд, как ему представлялось, взгляд ненормального, психически больного.
Они продолжили кункен, не обращая больше внимания на его бледность, и смех Алисы звучал теперь каждые три минуты в ответ на вздор, изрекаемый окончательно потерявшим голову Шарлем: опасный игрок, прославившийся в Альпах и Дофинэ своей бесстрастностью и дерзостью при игре в покер (и вообще в карты), он играл сейчас, как четырехлетний ребенок, притом не слишком способный для своих лет. Он, разумеется, проигрывал, но это его нисколько не огорчало, потому что Алиса смеялась, а для того, чтобы соблазнить женщину, как он полагал, ее надо сперва рассмешить. Средство в самом деле эффективное, хотя Шарль при своей наружности мог бы обойтись и без него. Тем не менее он продолжал строить из себя смешного чудака, представая в своих рассказах этаким простачком, которого бросают и обманывают женщины и обставляют мужчины и который вечно остается в дураках. Такой образ придавал ему особый шарм по контрасту с его внешностью, и в его наигранной невезучести было что-то неотразимо привлекательное.
Итак, Алиса смеялась, она потягивалась, как кошка у огня, ложилась на ковер, скидывала туфли, будто находилась в доме, где провела свое детство. Жером, привыкший видеть ее забившейся в угол комнаты и проходящей по коридору с затравленным видом побитой собаки, Жером дивился ее повадкам довольной кошки, беззаботной, игривой, кошки, что гуляет сама по себе, словом, что там говорить, счастливой кошки. Он никогда ее такой не видел. Трудно поверить, чтоб этот дом с его псевдодеревенской и псевдостилизованной мебелью, собиравшейся родителями, дедами и прадедами Шарля с неизменным катастрофическим отсутствием вкуса, мог хоть в какой-то степени стать для Алисы уютным коконом. Здешняя обстановка представляла собой уродливую и претенциозную коллекцию хлама, которая хранила некоторую прелесть разве что для того, кто, подобно Шарлю и ему самому, знал ее с детства, то есть хранила прелесть воспоминаний, но никоим образом не могла внушить сегодня очарование новизны. Между тем Алиса с самого утра не переставала меняться: Алиса не боялась, Алиса не стучалась к нему в комнату, не приникала больше к его плечу, не брала его руку, не держала ее чуть дрожащими руками, время от времени сжимая изо всех сил, как сжимает бревно или доску утопающий, цепляясь за жизнь. Алиса больше не боялась войны и не говорила о ней, Алиса изменилась, изменилась до неузнаваемости в один день. Но могут ли сутки, проведенные в деревне, преобразить чувствительную, напуганную, скрытную, мягкую и нежную женщину? Могут ли они сделать ее другой женщиной, еще более скрытной, но дерзкой, веселой, ироничной и независимой? Нет, не могут, ни этот дом, ни Шарль Самбра, уже с уверенностью твердил себе Жером, невзирая ни на что, невзирая на инстинктивную ревность, примитивную ревность самца, – нет, Шарль не может изменить Алису, самое большее, он может ей понравиться, может взять ее у него в один прекрасный вечер, но не здесь и не сейчас, когда Жером живет у него в доме. Этого и Алиса не допустит из уважения к нему. И где-нибудь в поле не может, потому что Алиса не из тех, с кем спят в поле. Следовательно, он ничем не рискует, не рискует ничем, кроме недостатка внимания со стороны Алисы. А внимание – оно возвратится само собой, как только они снова погрузятся в борьбу, в угрюмую ночную схватку, в сточные канавы и тоннели, словом – в Сопротивление, куда, как он теперь понял, он обязан был ее вовлечь: не для себя, а для нее, для того, чтобы она снова стала самой собой, такой, какой должна быть, какой была все эти три года, когда он любил ее любовью, которую сегодня, возможно, ощущал еще сильней. Он поведет ее за собой, он сумеет уберечь ее от всего. Кроме как от нее самой… разумеется, хотя именно от нее самой он ее уже однажды спас. Жером спас Алису от тоски – неужели не сможет он спасти ее от легкомыслия?
Жером не учел одного: тоска и тягость жизни, от которых он излечил Алису, были знакомы ему с детства, а знакомые болезни лечить куда проще: иное дело незнакомые. Сам Жером никогда не был ни легкомысленным, ни беззаботным, не знал безумной жажды жизни. Ликование было для него пустым словом, словом, почерпнутым из книг, в то время как Алиса до своей болезни, в детстве и в юности, была влюблена в жизнь. Она знавала взлеты, минуты умопомрачительного счастья и необъяснимой эйфории, которыми жизнь иной раз одаривает человека. Жером, выпади ему такой благодатный миг, не узнал бы его, а вот Алиса бы его не упустила. Так человек, слепой от рождения, повстречав человека, ослепшего по несчастью, поймет его и даже поможет сносить увечье, но никогда не сможет, если тот обретет зрение, помешать ему запрыгать от радости и побежать навстречу солнцу.
– Бог мой! – воскликнул Шарль. – Блиц!
Он прервался и посмотрел на дверь. Оттуда появилась одна из его собак, бедняга семенила к нему, хромая, с жалобным видом. В ту же секунду Шарль оставил карты, Алису, Жерома и все на свете и склонился над несчастным псом. Он положил его на спину, взял лапу и стал ощупывать ее кончиком пальца, пока пес не заскулил. При этом Шарль приговаривал нараспев:
– Что с тобой стряслось, дурила ты эдакий? Бедненький глупышка, подожди, где, здесь, здесь больно? Нет? Дальше? Ага, вот здесь.
А потом сказал ему:
– Да, здесь, старина. Погоди. Опять по зарослям бегал! Очень умно! Замечательно! Хм, извините, это не