не различить. Он был уже этой некой странной, не всегда соблазнительной магмой, именуемой «литератор», но в ту эпоху их было предостаточно. А Санд – в Париже, как и повсюду, под всеми широтами, – стала одной из первых писательниц; эта новая порода женщин, родившаяся одновременно с ней, едва вышла из пеленок и делала первые неловкие шаги; она хотела свободы, но еще не обрела ее, и думала, что только мужчины – ее мужчины – смогут понять, как эта свобода ей необходима.
Итак, Мюссе, юный и неуравновешенный, поэтичный поэт Мюссе. Казалось, он и она созданы, чтобы составить новую чету, поистине новую, в которой женщина, крепко держа в своих руках поводья, будет властвовать и направлять, а мужчина, слабый мужчина – повиноваться. Но они были, сами того не желая, вопреки всем толкам, они были в первую очередь иной четой, незыблемой, исконной, классической четой, старой как мир.
Он хотел брать то, что она хотела ему отдавать, он хотел оставить себе то, что она ему уже отдала: она тратила себя, он лишь давал взаймы. Он был охотником, а она дичью, вот и все. Пусть он называл ее Жорж, мой мальчик, мой дружок, пусть его тошнило в качку, а она лишь усмехалась, покуривая сигары, пусть он любил присесть и прилечь, а не она, пусть у него были женские капризы и женские нервы – все равно он, именно он, был хищником, а она – жертвой, как обычно, как всегда, во всех идиллиях, пережитых женщинами и описанных мужчинами.
Не думаю, чтобы Мюссе понимал эту новую женщину, одаренную и умную, чтобы он понимал эту новую породу, способную на понимание, с которой можно было разделить и жизнь и мысли. Мюссе был в лучшем, благородном смысле слова не более «феминистом», чем бессердечные денди с бульвара Итальянцев. Он понимал не больше их, просто он был умнее, ироничнее, обладал большим чувством юмора и, должно быть, находил какое-то лукавое, капельку извращенное удовольствие и одновременно прелесть вновь обретенного детства под крылышком у этой женщины с широкими, материнскими плечами, ему нравилось быть безоружным – но только с виду – и голеньким под ее властным взглядом и покрывалом ее черных волос. Должно быть, ему казалось забавным, что его будто бы водит за нос женщина, чье сердце он держал в своем кулаке; признавая свое поражение, он мог списывать на нежный возраст юношеские дебоши и бродившие в нем пороки. Он оправдывал свое поведение собственными недостатками, прикрывался ими, и это уже было, согласитесь, верхом цинизма; он со вздохом признавал равенство Жорж, давая при этом понять, что жить с нею трудно, почти так же трудно, как и с его недостатками, толкавшими его в омут развлечений.
Как видим, все весьма похоже на былые времена, да и на грядущие. Речь идет не о том, чтобы изобразить Жорж Санд феминисткой: по сути, она вовсе не была таковой, да и я сама никогда особо ими не интересовалась. Но факт остается фактом: попытавшись создать чету холостяков, чету равных партнеров, уравновешенную чету «мужчина/женщина – женщина/мужчина», – эти двое остались в дураках, несмотря на то, что оба обладали острым умом, были личностями, впервые равными по силе, по славе и по престижу, да и по таланту тоже.
Потому что они притом имели общую страсть, великую страсть, в которой у Жорж Санд, пожалуй, было некоторое преимущество: литература. Для нее литература была союзницей, а для поэта часто становилась врагом, ускользающим и демоническим врагом, возможно, потому, что ему случалось забывать о ней, тогда как Жорж Санд посвящала ей – что бы ни случилось – три часа ежедневно, в каждый из отпущенных ей дней. Возможно, еще и потому, что Литературе слегка поднадоело всегда и повсюду, от века, слышать в шуме истории лишь низкие, хриплые мужские голоса, возможно, ей хотелось услышать новый голос, более беспристрастный, или более легкомысленный, или более свободный, или более искренний. И возможно, в этом-то и заключалась сила Санд: искренность возводила ее на вершину в творчестве и низвергала в ад в личной жизни.
Не поймите меня превратно: должна признать, что в тысячу раз больше люблю Мюссе, чем Санд – это касается и творчества и личности. Мне в тысячу раз дороже непостоянный, беспокойный, сумасбродный, беспутный, запойный, не знающий середины, холерический, ребячливый, страдающий Мюссе, чем мудрая, работящая, добрая, душевная, щедрая и усердная Санд. Я отдала бы все ее творчество за одну его пьесу: что-то в Мюссе, его изящество, отчаянная легкость, порыв и бескорыстие всегда будут завораживать меня в тысячу раз сильнее, чем ум, рассудительность и спокойная поэзия Санд. Но все же, прочитав ее письма, я, признаться, предпочла бы быть подругой Санд, а не Мюссе. Когда у тебя есть друзья, легче утешать их, чем осуждать, а когда пришло бы время утешать Мюссе, мне, наверное, было бы невдомек, от какой напасти следует его утешать, зато гораздо легче было бы понять, в чем его следует винить. Жорж Санд – та страдала от любви, страдала от дружбы, страдала от уважения, страдала от всего того, что люблю и чему поклоняюсь я, а Мюссе страдал от всего того, что страшит меня, что я презираю, но иногда чувствую сама.
И читатель этих писем также с самого рождения будет на стороне одного или другой. Тем не менее эти письма, по-моему, следует читать как жизнь, в которой и не помышляешь судить кого бы то ни было. Их нужно читать, почти забыв о том, что она, Жорж Санд, была величайшей писательницей своего времени, а он, Мюссе, самым изысканным из поэтов и лучшим из драматургов. Нужно почти забыть и о том, что дело происходит в 1833 году, хотя сам тон писем не позволяет забыть об этом. И, конечно, временами вы будете зевать, временами вас одолеет смех, и вы будете порой дивиться подобной высокопарности, а глаза будут щуриться не от слез, а в лукавой улыбке. И все же это – грустная история. Любовники решили расстаться, забыть о своей любви, хотя это и трудно, потому что они все еще привязаны друг к другу, их горькие, болезненные и тягостные воспоминания все никак не уходят из сердца и из памяти. Они решили оставаться друзьями, потому что уважают друг друга. Итак, женщина действительно решается на попытку, и, когда мужчина уходит, она остается с другим, которого не любит, хотя ей хорошо с ним; а тот помогает ей и любит ее. Первый же мужчина уходит, напустив на себя разочарованный вид, и даже с этим видом, как бы это сказать, невидимым под угрызениями совести, с этим напускным благородством и величием души он ужасно похож на обманутого поэта со страниц школьных учебников. И затем мало-помалу мужчина начинает скучать, никто в Париже не забавляет и не развлекает его так, как это делала умная и отзывчивая женщина, вдобавок любившая его. Он в Париже, где, должно быть, не так уж много народу окружает его, ему немного одиноко, он скучает. Но, как всегда, когда он скучает, ему недостает мужества назвать это состояние своим именем, произнести по буквам: СКУКА, с-к-у-к-а – и точка. И эту скуку, которую он сам себе навевает или которую навевает ему жизнь, он называет иначе, он говорит: «я скучаю по ней», потому что это – лежащая на поверхности, самая правдоподобная, самая достоверная и красивая причина. Тогда он вновь влюбляется, решает влюбиться, отдается влюбленности, заставляет себя влюбиться в Санд. И мало- помалу тон его писем меняется, и с каждым письмом этот мужчина, который, между прочим, в течение их путешествия часто был груб с Санд, попрекал ее холодностью, неловкостью в постельных делах, который обманывал ее со всеми шлюхами Венеции, этот мужчина, который хладнокровно и цинично высмеивал их плотские отношения, так вот, с каждым письмом этот мужчина все откровеннее выражает сожаление и напоминает о былых чувственных радостях. И поскольку он талантлив, вдобавок у него есть сердце – так по крайней мере кажется, хотя на самом деле сердце это болит лишь о себе, – ему удается достучаться до сердца возлюбленной, тронуть его.
И однажды он пишет ей письмо, прекрасное любовное письмо, возможно, единственное из всего собрания, которое могло бы быть написано и в наши дни; при чтении этого письма волосы встают дыбом, настолько оно ужасно – ужасно, как сама страсть. Но весь ужас этого послания понимаешь, прочитав последнее письмо из томика Мюссе, вот тогда-то и начинаешь задумываться: нет, этого не может быть. Что же произошло между написанием того письма, схожего с ударом молнии, в котором любовник представал обнаженным, дрожащим от дождя, сожалений и страсти, распахнувшим глаза, сердце, объятия, готовым на все, готовым наконец подарить себя, – что же произошло между этим письмом и последним: прошло совсем немного времени, и он уже отпускает натужные саркастические комментарии по собственному поводу, якобы терзается совестью, отчаянно ломает комедию, единственная цель которой – обмануть женщину, покинуть ее навсегда, теперь, когда он вновь завоевал ее, когда она вновь страдает по нему?
Дело в том, что Мюссе, как и многие художники, даже еще не юноша, он – дитя, балованное дитя, у которого нельзя отбирать игрушку. Один венецианский врач чуть было не сделал этого, молодой врач-итальянец, неуклюжий и глуповатый, чуть не отобрал у дитяти игрушку. Так вот он, крик души в одном из писем: Мюссе ему покажет, будет знать, как отбирать игрушки. И даже если он по-настоящему страдал, когда писал это письмо, это знаменитое и прекрасное письмо, страдания были недолгими.