чем Антуан, терпеть не могла строить планы и питала отвращение к размеренной, будничной, обыкновенной жизни. Они как зачарованные ловили каждый миг настоящего – встающий рассвет, всегда застававший их спящими в объятиях друг друга, наступление сумерек, в которые они любили бродить по парижским улицам, по теплому, нежному, несравненному Парижу. Порой счастье так переполняло их, что они переставали ощущать самое любовь.
Когда утром Антуан уходил в издательство, Люсиль воспринимала это так равнодушно, что даже закрадывалось сомнение, она ли была в Сен-Тропезе тем загнанным, страдающим, безголосым зверем. Но стоило Антуану задержаться хоть на полчаса, и она уже металась по квартире, осажденная страшными видениями: Антуан под колесами автобуса или что-то еще в этом роде. Тогда она решила, что счастье – это когда он рядом. А все то, что без него, называется отчаянием. В свой черед, стоило Люсили улыбнуться другому мужчине, Антуан бледнел. Хотя ежедневное обладание ее телом вроде успокаивало его вполне, он сознавал, что ночная близость – счастье хрупкое, мимолетное, неуловимое. Даже в минуты наивысшей нежности в их отношениях проскальзывало нечто тревожное, надрывное. Порой эта тревога становилась мучительной, но оба смутно сознавали, что, исчезни она, это будет конец их любви. Во многом их отношения окрашивались двумя эпизодами, двумя потрясениями почти равной силы. Для нее таким было памятное опоздание Антуана. Для него – отказ Люсили переехать к нему в день возвращения Шарля из Нью-Йорка. Вообще-то оба были людьми скорее легкомысленными. Но ее неуверенность по силе почти не уступала эгоизму. Она порой не могла совладать со страхом, что в один прекрасный день Антуан не вернется. А его преследовала мысль, что однажды она изменит ему. Только время могло исцелить их раны, но они почти сознательно бередили их. Так человек, чудом выживший после жестокого ранения, находит удовольствие в том, чтобы полгода спустя ногтем отковыривать корочку с последней царапины: сравнивая ее со всем остальным, он полней ощущает вернувшееся здоровье. Каждый из них нуждался в подобной царапине. Он – по природной склонности, она – потому что ей было совершенно неведомо разделенное счастье, счастье вдвоем.
Антуан всегда просыпался рано. Тело его узнавало о присутствии Люсили еще прежде, чем он осознавал это умом. Не успев открыть глаз, он уже хотел ее. Он поворачивался к ней и зачастую окончательно просыпался только от стонов Люсили, от прикосновения ее рук. Антуан спал очень крепко, как ребенок, у мужчин такое редко бывает. Больше всего на свете ему нравились эти сладостные пробуждения. Первое, что ощущала Люсиль, покидая мир грез, было наслаждение. Она просыпалась, уже удовлетворенная и слегка оскорбленная этим полунасилием. Оно нарушало ее привычный утренний ритуал: открыть глаза, снова закрыть, согласиться с тем, что наступило утро, или игнорировать его – вести нежную битву с самой собой. Она пробовала схитрить, проснуться прежде Антуана. Но он привык спать по шесть часов в сутки и всегда ее опережал. Его смешило, как она дуется. Ему приятно было вырывать ее из тенет сна, чтобы сразу же поймать в тенета наслаждения. Он ловил тот миг, когда она открывала еще полные сна глаза, ее растерянный взгляд, в котором постепенно появлялось узнавание. Она снова смежала веки и обвивала руками его шею.
Чемоданы Люсили стояли неразобранными на шкафу. Только несколько платьев, особенно полюбившихся Антуану, заняли место на вешалке по соседству с двумя его костюмами. Зато полочка в ванной сразу выдавала присутствие женщины. Она была уставлена баночками и флаконами. Люсиль ими почти не пользовалась, зато Антуан получил пищу для шуток. Бреясь по утрам, он громко разглагольствовал о пользе масок от морщин и прочих косметических зелий. Люсиль парировала замечаниями, что скоро ему самому все это пригодится, он ведь стареет на глазах и вообще урод. Он целовал ее. Она хохотала.
В том году парижское лето выдалось на диво. В половине десятого он уходил на работу. Она оставалась в одиночестве, вздыхая о чашке чаю, но не находя сил сбросить оцепенение и спуститься в ближайшее кафе. В комнате по всем углам были навалены груды книг. Она брала первую попавшуюся и принималась читать. Часы на стене, когда-то заставившие ее так страдать, били каждые полчаса. Но теперь она их обожала. Иногда, слыша их мелодичный перезвон, Люсиль откладывала книгу и улыбалась им, как встрече с детством. Антуан звонил между одиннадцатью и половиной двенадцатого. Порой он беззаботно с ней болтал, а то говорил быстро и решительно, как человек по горло в работе. В таких случаях Люсиль отвечала ему очень серьезно, хотя в глубине души его деловитость ее смешила: она знала, что Антуан рассеян и ленив. Но они были на том этапе любви, когда в любимом нравится не только то, чем он на деле обладает, но и то, каким он хочет казаться, – когда нравится принимать не только правду, но и полуправду о нем. Ведь не скрывая, что это не совсем истина, он как бы оказывает тебе высшее доверие. В полдень, в обед, они встречались в бассейне возле площади Согласия. Устроившись на солнцепеке, съедали по сандвичу. Потом он возвращался в издательство. Возвращался, если только солнце, вид полунагого тела, слова, слетавшие с губ, не возбуждали их настолько, что они чуть не вприпрыжку мчались домой. Тогда он опаздывал на работу. А Люсиль отправлялась бродить по Парижу. Она встречала друзей и знакомых, пила томатный сок на открытых террасах кафе. У нее был счастливый вид, и люди к ней тянулись. Вечером они снова соединялись, и все радости жизни открывались им: кино, запорошенные теплой пылью парижские улицы, полупустые кафе, где она учила его танцевать. Неведомое прежде, умиротворенное лицо летнего города. И все слова, что им хотелось друг другу сказать, все жесты, которых желали руки.
Как-то в конце июля они натолкнулись неподалеку от «Флоры» на Джонни. Тот только что возвратился из Монте-Карло, где провел утомительный уик-энд в компании завитого молодого человека по имени Бруно. Джонни сказал, что рад видеть их такими счастливыми, и спросил, отчего они не поженятся. Его вопрос их очень рассмешил. Они ответили, что не принадлежат к тем, кто задумывается о будущем, и что брак вообще предрассудок. Джонни согласился и посмеялся вместе с ними. Но когда они ушли, пробормотал: «Какая жалость». Его интонация озадачила Бруно, и тот поинтересовался, о чем речь. На лице Джонни появилось меланхоличное выражение, какого упомянутый Бруно никогда прежде у него не наблюдал. «Тебе все равно не понять. Все это слишком поздно». Бруно и правда ничего не понял, да от него никто и не требовал.
В августе у Антуана начался отпуск. Но у них не было денег, так что пришлось остаться дома.
Тот август выдался в Париже особенно знойным. Удушливая жара перемежалась бурными ливнями. После них освеженные улицы походили на выздоравливающих тяжелобольных. Три недели Люсиль почти целыми сутками валялась в постели в одном халате. Ее летний гардероб состоял главным образом из купальников и легких брюк. Они годились для Монте-Карло или Капри, где она проводила лето, живя с Шарлем, но не для Парижа. О том, чтобы обновить гардероб, не могло быть и речи. Она много читала, курила, покупала на обед помидоры, занималась с Антуаном любовью, говорила с ним о литературе, ложилась спать. Люсиль панически боялась грозы. Заслышав вдалеке первые раскаты грома, она искала спасения в объятиях Антуана. Его это умиляло. Не скупясь на научные термины, он объяснял, что молния – всего лишь электрический разряд, но она не могла этому поверить. Он растроганно называл ее «моя язычница», однако не в силах был выдавить из нее ни слова, пока гроза не удалялась прочь. Иногда он украдкой бросал на нее вопросительные взгляды. Люсиль была необычайно ленива. То, как мало ей нужно для счастья, ее способность абсолютно ничего не делать, ни о чем не думать, ее дар довольствоваться столь пустыми, бездеятельными, однообразными днями – все это казалось ему странным, почти чудовищным. Антуан знал, что она его любит и потому ей не бывает с ним скучно. Но он догадывался также, что подобный образ жизни вполне соответствует ее натуре, тогда как для него эта пустота была временной паузой, данью страсти. Порой ему казалось, что рядом с ним не женщина, а непонятный зверек, неведомое растение, мандрагора. Тогда он обнимал ее, их дыхания, пот, вздохи смешивались, тела их вновь и вновь познавали друг друга. Так он доказывал себе самым доступным и убедительным способом, что она все-таки женщина. Постепенно каждый до мельчайших секретов изучил тело любимого. Это стало для них почти наукой, хотя не из разряда точных дисциплин. Предметом изучения было наслаждение другого. Но иногда, под натиском наслаждения собственного, эта цель забывалась. У них в голове не укладывалось, как могли они тридцать лет прожить на белом свете порознь. День, когда они признались себе, что в мире не существует ничего, кроме «здесь и сейчас», кроме нынешней минуты, навсегда запал в их души.
Август пролетел как сон. Накануне первого сентября они легли спать в полночь. Бездельничавший целый месяц будильник Антуана был заведен на восемь часов. Антуан неподвижно лежал на спине, рука с зажженной сигаретой свесилась с кровати. Начался дождь. Тяжелые капли лениво спускались с небес и плюхались на асфальт. Антуану почему-то казалось, что дождь теплый, а может, и соленый, как слезы Люсили, тихо скатывавшиеся из ее глаз ему на щеку. Было бессмысленно спрашивать о причине этих слез – что у облаков, что у Люсили. Кончилось лето. Он знал – прошло самое прекрасное лето в их жизни.