А Георгий все томился в познанской темнице, ничего не зная ни о течении его дела, ни об участи близких. В сером сумраке крошечной каморки он не мог читать и писать. Зато у него оставалась возможность думать. Никакие тюремщики не могли лишить его этой последней радости. Сперва мысли его были сосредоточены на поисках пути к освобождению. Вскоре он оставил это. Бесполезно было ему, узнику, пытаться придумать выход. Он знал, что друзья не оставят его в беде, не сомневался в том, что они делают все возможное для его спасения. Бежать? Без посторонней помощи это невозможно. Да и к чему привело бы бегство? Нет, он предстанет пред судом, чтобы разоблачить козни низких врагов… И он думал теперь не о себе и даже не о семье своей, а только о них, врагах своих. Он не испытывал ни горя, ни тоски. Гнев наполнял его душу.
Вся жизнь прошла перед ним в эти тягостные дни. Он снова и снова с удивительной ясностью видел перед собой то покойного лирника, замученного воеводой, то лицо Иоганна фон Рейхенберга, то Федериго Гварони в дыму и пламени костра, то зверские рожи пражских ландскнехтов… И все это один и тот же жестокий, неумолимый, подлый враг!.. В звенящей тишине он слышал голос давно умершего своего учителя:
«Мир объят войной более страшной и беспощадной, нежели все войны между королями и народами…»
«Да, война не на живот, а на смерть! И не должно быть в такой войне милости и сострадания к врагам. Уничтожать их! Разить мечом и словом, топором и мыслью, не колеблясь и не щадя. Ты был прав, Сымон, и в делах твоих больше мудрости, чем в обманчивых речах проповедников!..»
Четверть века взбирался Георгий Скорина к вершинам знания. Спотыкался, падал, вновь карабкался вверх по трудным, скользким ступеням. И казалось, уже добрался до цели и познал истину… А на самом деле все то, что почерпнул он из книг и научных опытов, было только половиной истины, и лишь теперь, во мраке темницы, постиг он ее всю целиком… Как поздно пришло это к нему, и все же хорошо, что пришло!..
На исходе второго месяца заключения Георгия неожиданно перевели в другое, несколько более светлое и просторное помещение. Два дня спустя привратник передал ему записку, написанную по-латыни, в которой коротко сообщалось о хлопотах виленчан и о том, что Маргарита здорова и находится в безопасности. Записка не была подписана, но Георгий без труда узнал руку Николая Кривуша. А еще через две недели сам Николай в сопровождении тюремщика вошел в каземат и горячо обнял друга.
Хлопоты виленского братства сделали своё. Король Сигизмунд, избегавший ссоры с белорусским купечеством, не мог не посчитаться с челобитными многих городов. К тому же Роман Скорина, лично приехав в Краков, засвидетельствовал, что дядя его отказался от наследства и ответчиком по всем долгам покойного Ивана Скорины является он, его сын и наследник.
Королевская грамота об освобождении доктора Францишка была вручена Якубу Бабичу, который немедленно и с верным человеком отправил ее в Познань.
Наконец Георгий был свободен и через десять дней вернулся в Вильну. Он поднялся по лестнице, поддерживаемый друзьями и слугами, чьих лиц не мог различить. Наверху стояла Маргарита с крошечным свертком на руках, и он видел только ее.
– Сын? – спросил Георгий задыхаясь.
Она кивнула ему, слезы мешали ей говорить.
Георгий взял ребенка, развернул покрывало. Красное личико младенца сморщилось, послышался пронзительный, звонкий крик.
– Голосист! – сказал Георгий. – Как зовут?
– Еще не крещен, – ответила Маргарита. – Тебя дожидалась…
Младенец кричал, размахивая крошечными кулачками.
– Эге, Франек, – смеясь, сказал прибежавший Кривуш, – это настоящий разбойник!
– Разбойник?.. – задумчиво повторил Георгий и, не отрывая глаз от ребенка, тихо сказал: – Мы назовем его Сымон… Это доброе имя для честного человека.
Глава IX
«Упомянутый выше доктор Франциск Скорина, отправляясь отсюда с полученным от нас письмом к вашему великолепию по своим делам, которые, по его словам, были у него в Вильне, заманчивыми уговорами тайно увел с собой иудея – нашего типографа и врача. Вследствие этого здоровье многих несчастных, больных и недужных, наших подданных, коих этот иудей начал лечить, потерпело ущерб.
Немалый убыток понесли мы и в наших трудах, которые собирались напечатать… А потому просим дружески ваше великолепие проучить сего доктора Франциска Скорину за нанесенную нам лично и подданным нашим обиду. Упомянутого же иудея как можно скорее возвратите нам. За это мы готовы отплатить любой услугой. Шлем пожелание наилучшего здоровья вам с супругой и детьми вашими.
Дано в Кенигсберге 26 мая. Года от рождения господа нашего Исуса Христа 1530…»
Прочитав это письмо, привезенное гонцом из Пруссии, пан Гаштольд немедленно отправился к Рейхенбергу. Он встретил его на полдороге. Немец сидел на кровном арабском жеребце, покрытом красным чепраком. Хрипя и кося глаз, конь шел танцующим шагом, сдерживаемый властной рукой всадника. Слуги и приближенные сопровождали Рейхенберга. Барон любезно приветствовал воеводу.
– Я собирался посоветоваться с вашей мосцью, – сказал воевода.
Рейхенберг улыбнулся.
– Не о том ли письме, которое ясновельможный пан получил от прусского герцога? – осведомился он.
Воевода оторопел. Ему и в голову не могло прийти, что слуги барона частенько перехватывали у застав въезжающих в Вильну гонцов и насилием либо подкупом узнавали содержание адресованных Гаштольду посланий.
– Откуда это известно пану? – спросил воевода.
– Слуга короля, облеченный его доверием, обязан знать все, что происходит в государстве, – сказал немец уклончиво. – Что же намерены вы ответить герцогу?