ею, была прекрасна «тем, что говорила и о чем умалчивала». По приезде в Скотсбриг он несколько дней не имел писем от Джейн, и по его жалобному протесту видно, что здравый смысл изменил ему так же, как и ей: «Ты не права, моя бедная дорогая Дженни? Ты несправедлива и не следуешь фактам... До самых сокровенных глубин, какие только я могу измерить, мое сердце полно совсем иными чувствами, иными настроениями, нежели те, что заслужили бы „ревность“ с твоей стороны... О, моя Дженни! верная моя Дженни! Моя храбрая маленькая спутница, на какой путь мы вступаем??» Но тем не менее он встретился с Берингами и, несмотря на ужасную погоду, провел с ними несколько дней, в течение которых был подавлен, а леди Гарриет раздражительна. Один лишь Бингам Беринг сохранял неизменным хорошее расположение духа. Возвратясь в Скотсбриг, Карлейль обнаружил письмо от Джейн и узнал, что заминка в переписке произошла лишь потому, что Джейн перепутала адрес.
Из Скотсбрига Карлейль отправился в Ирландию, чтобы самому познакомиться с тамошним положением; Джейн, побывав в Манчестере, где ее с большим тактом и теплотой опекала Джеральдина, вернулась в Челси. Небольшая зарисовка, сделанная американской актрисой Шарлоттой Кушман, встречавшей Джейн в Манчестере, показывает, что расстроенные нервы никак не отразились на ее остроумии: «В воскресенье в час дня пришла миссис Карлейль и пробыла до восьми. Другого такого дня я не припомню! Умна, остроумна, спокойна, хладнокровна, неулыбчива, беспощадна — рассказчица бесподобная: речь ее неподражаема, манера держаться безупречна, сила духа неукротима, это редкое и необычное сочетание я встретила в этой некрасивой, язвительной, непривлекательной — и в то же время незабываемой женщине».
В событиях того лета было нечто бесповоротное. Вскоре знакомство Карлейлей с Берингами возобновилось. В октябре они вдвоем навещали Берингов в их имении Грэндж, в начале следующего года ездили в Альверсток; Джейн приняла эти отношения и, насколько нам известно, не предпринимала попыток их изменить. Со своей стороны, Карлейль какое-то время, кажется, собирался прекратить переписку с леди Гарриет, но вместо этого продолжал писать тайком. Его письма к ней полны невнятных самооправданий и самообвинений, перемешанных самым причудливым образом. То оп просит ее писать, «но не мне — и забудь об этом, как будто не получала этого!»; то старается убедить себя в том, что в их дружбе есть нечто божественное, что «переживет все испытания, и лучшее, что есть в ней, навсегда будет нашим общим сокровищем». Борьба завершилась, если рассуждать попросту, победой Карлейля, но, не отдавая себе в этом отчета, он заплатил за нее ужасную цену. Читая письма Карлейля и Джейн, нельзя не восхититься глубоким взаимопониманием и сочувствием, существовавшим между ними; нельзя также не заметить, что с этого момента сочувствие начинает ослабевать. Письма Джейн все еще остроумны и подчас полны прелести, но веселый тон их теперь резковат, а в шутках сквозит жестокое разочарование в природе человеческих побуждений. Карлейль тоже не утратил своего дара юмористического преувеличения, но в том, что он теперь пишет, нет уже былого огня и былой доверительности.
А что третий член этого странного треугольника? Если трудно понять, что восхищало Карлейля в леди Гарриет, то объяснить, чем привлекал ее Карлейль, почти невозможно. Дело в том, что Карлейль был скорее жертвой, чем преследователем: ясно, что любое ослабление энтузиазма с ее стороны мгновенно отразилось бы и на нем. Однако предположить, что леди Гарриет была охотницей за знаменитостями, которой удалось загнать в клетку очередную желанную добычу, значит, найти лишь часть ответа. Их связывала не любовь и не то полное согласие в мыслях, которое существовало между Карлейлем и Джейн. Различие в их положении знаменовало и совершенно различный образ мыслей и чувств. И все же леди Гарриет в своем письме «дорогому старому Пророку Карлейлю» спрашивает: «Имеет ли человек право больше, чем на одного такого друга в жизни?»; ради этой дружбы Карлейль с годами все больше отчуждался от Джейн и проявлял все меньше чуткости к ее страданиям, которые были ничуть не менее реальными оттого, что имели психическую основу. Секрет дружбы между леди Гарриет и Карлейлем может раскрыть только глубокий психологический анализ, для которого мы не располагаем достаточными данными. При таком анализе нужно было бы учесть и тот факт, что личность и активность Бингама Беринга явно затенялись — причем с его полного согласия — успехом и репутацией его жены. И хоть это устраивало леди Гарриет, все же не могло пройти для нее бесследно. Сохранилось воспоминание о том, как однажды она заметила об одном мужчине, что он «обладает всем, что нужно женщине, — силой и жестокостью». Не исключено, что она видела эти черты в личности и сочинениях Карлейля.
Обстановка на Чейн Роу все более обострялась. Карлейль возвратился из недельной поездки по Ирландии в сопровождении двух «молодых ирландцев», Гэвена Даффи и Джона Митчела, более чем когда- либо убежденный в неизбежности скорой катастрофы. Дома он резко обошелся с Маццини и вместе с Джейн нанес довольно безрадостный визит в Грэндж.
Умер старик Стерлинг: за две недели до смерти, уже с парализованной речью, он велел привезти себя на Чейн Роу, хотя знал, что Джейн нет дома, и делал знаки, как бы желая сказать что-то, показывая на свои губы и на дом, и при этом по его лицу текли слезы. Его сын, Джон Стерлинг, друг Карлейля и Джейн, которому она доверяла свои секреты, умер за год до этого после продолжительной болезни; у жены его второго сына, Энтони, возникла маниакальная идея, что ее муж влюблен в Джейн и разоряет семью, покупая ей подарки. Большинство эмигрантов перестало ходить в этот дом, так как их отталкивала нетерпимость Карлейля и его раздражительность. Впрочем, он мало виделся с гостями, поскольку держался такого распорядка, при котором до трех часов дня проводил у себя наверху, после этого он до пяти гулял и ездил верхом, в пять он садился пить чай, а после чая отправлялся на кухню с другими курильщиками и там курил, пуская дым в дымоход очага. Герцог Саксен-Веймар почтил его официальным визитом, во время которого Джейн, предварительно вытерев везде пыль, сменив цветам воду и удостоверившись, что горничная одета в свое лучшее платье, ушла к миссис Буллер. Когда герцог прибыл, Карлейль как раз «занимался с янки», которого представил ему Эмерсон. Янки хотел было задержаться, но был немедленно выпровожден, и герцог около часа беседовал с Карлейлем. Карлейль после рассказывал Джейн, что герцог был очень хорош собой, с прекрасными голубыми глазами, настоящий аристократ и обладал самой благородной внешностью изо всех знакомых Карлейлю немцев. Неужели даже благороднее Платнауэра? — спросила она язвительно. «Нет, разумеется, несокрушимое благородство Платнауэра — со всеми его сюртуками — нигде больше не встретишь», — добродушно ответил Карлейль.
Добродушие было не самой характерной его чертой в то время, хотя он не забыл сделать Джейн подарок к Новому году и купить ей брошь с камеей на день рождения. Он часто обедал в гостях, и его высказывания о добродетели и пороке звучали так, как будто были внушены ему господом. Когда Милнз, который любил поддразнить Карлейля, заметил, что добро и зло — понятия относительные, он получил прямой отпор: «Однако мы знаем, что такое порок; я знаю порочных людей, людей, с которыми я не стал бы жить вместе: людей, которых я при определенных обстоятельствах убил бы или они убили бы меня». Оригинальные рассуждения молодого человека по имени Скервинг по поводу добра и зла были перечеркнуты словами: «Теперь я вижу, что вы такое — нахальный щенок, адвокатишка из Эдинбурга». На званом завтраке он вступил в жестокий спор с Маколеем о достоинствах сына Кромвеля, Генри; во время поездки в Манчестер затеял с Джоном Брайтом спор о пользе железных дорог и рабства среди негров. Когда он проводил время у Берингов, Милнза или в ином фешенебельном обществе, его все больше одолевало чувство вины за праздность, пустоту и шум, окружавшие его. Гостя у леди Гарриет, он писал Джейн, которая в это время лежала в Челси больная, с невольным комизмом в тоне: «О Господи! Почему я жалуюсь тебе, бедной, прикованной сейчас к постели? Не буду жаловаться. Только если бы ты была сильна, я рассказал бы тебе, как я слаб и несчастен».
В этот несчастливый момент, в октябре 1847 года, явился Эмерсон, приехавший в Англию для чтения лекций. Сойдя на берег в Саутгемптоне, он получил восторженное приглашение пожить на Чейн Роу. «Знай же, мой друг, что воистину, пока ты в Англии, твой дом — здесь». Однако, когда Эмерсон приехал туда однажды в 10 часов вечера, Карлейль с глазу на глаз выразился уже не столь пышно: «Вот и мы опять собрались вместе». Они не встречались почти пятнадцать лет, со времени приезда Эмерсона в Крэгенпутток, когда Карлейль нашел, что Эмерсон самый милый человек, какого он когда-либо знал, а Эмерсон причислил беседы Карлейля к трем величайшим чудесам, виденным им в Европе. Годы изменили их обоих. Карлейль уже не собирался выслушивать его отвлеченные рассуждения об идеальной добродетели или о бессмертии души; его вообще не очень интересовали теперь споры, но лишь собственные мысли, которые выливались в блестящие монологи — наполовину комичные, наполовину серьезные, но целиком догматичные. Такой ум вряд ли мог оценить сухую, благородную, безупречную серьезность Эмерсона; да и Эмерсон был уже не тот скромный юноша, постигающий мир, который приезжал в Крэгенпутток. Он и сам пользовался немалой