историю не знаю, он знает. Ну, а было ли в истории полиции, чтобы начальник охраны выдавал для населения начальству важных провокаторов? Можно сказать, когда выгодно, «а это бывает», но ведь на самом-то деле этого до сих пор не было. А в истории провокаторства разве было, чтобы из провокатора получился сотрудник «Былого»? А ведь теперь есть. Итак, основа всего письма — неужели рассказ о нем на кого-либо может подействовать, чтобы думать, что Б. имел какое-либо нравственное право так уверенно распространяться обо мне. И не нужно знать моей биографии для того, чтобы сказать Б.: этого мало, а если знать и биографию, — то можно и в физиономию Б. плюнуть. Что же с Б., когда он узнает от тебя мою биографию? Он от своей мысли не откажется, а еще укрепляется и очень просто рассуждает: Плеве это дело, но с согласия Рачковского. Рачковский был Плеве устранен от дел. Рачковский не у дел. Рачковский зол на Плеве. Рачковский и придумал. Создавайте б[оевую] о[рганизацию]. Убейте Плеве. Я друг Рачковского, не могу же не убить его врага Плеве. И вот создалась б[оевая] о[рганизация]. Просто. Но отчего историку не приходит в голову такой мысли. Ведь Рачковский не у дел. Департамент и охрана в Питере существуют (они, конечно, не знают о плане Рачковского и моем), но ведь все-таки они могут ведь проследить работу б[оевой] о[рганизации] и арестовать и, конечно, меня, работающего на Плеве. И что же я, продажный человек (такой, конечно, в глазах Рачковского), пойду спокойно на виселицу за идею дружбы Рачковского и не скажу совсем, что, помилуйте, да ведь я действовал по приказанию Рачковского, начальства своего, и что Рачковского ведь тоже наделили бы муравьевским галстуком. И что же, Рачковский готов и на виселицу, как член б[оевой] о[рганизации] и главный ее вдохновитель. Или Рачковский мог думать, что его за это переведут на службу только в Сибирь, или что я его не выдам, и уж совсем пойду на виселицу, из дружбы к нему, а о нем ни гу-гу. Или Рачковский думал: он отвернется, скажет, что они тут не при чем, что я, мол, хотя и продажный, но все-таки дурак-дураком буду рисковать своей жизнью из-за Рачковского, который между прочим и не у дел, и если попадусь и не сумею доказать, что я действовал с Рачковским. Противно все это писать. Но, вместе с тем, меня и смех разбирает. Уж больно смешон Б., построив эту гипотезу да еще с ссылками на историю. Мол, в истории это уж было, Судейкин (жандармский подполковник, организатор политических провокаций. — Ред.) хотел убить Толстого. Но ведь только хотел, ведь знаем только разговор с Дегаевым (и то где его историческая неопровержимость?) А почему Судейкин не сделал? Может быть, оттого, что Судейкин побоялся виселицы, чего не боялся бы Рачковский. А ведь Судейкину-то легче было делать. Ведь он был при делах и все дела были в его руках. Тогда он царил, он был в смысле выслеживания рев[олюционной] орг[анизации] вне конкуренции и вне контроля. А Рачковский не у дел. Кажется, однако, он б[оевой] о[рганизации] не создал. А вот историк Б. ссылается на историю. 15 июля и Рачковский. Ты как-то сказал, что Б. единственный историк революции и провокации. Да, единственный. И вот это может действовать, ты боишься! Мне кажется, бояться нечего. К счастью, он единственный историк, а заседать будут не историки. А если немного посмотреть на до 15 июля и на после 15 июля.
Да, б[оевая] о[рганизация] началась, конечно, не Рачковским, а Гершуни. О Сипягине я узнал только через несколько дней после акта, что это дело Г., вскоре приехал Г. ко мне, и мы сговорились о совместной работе с ним в данном направлении. План начать кампанию против Плеве уже был тогда в апреле-мае 1902 г., одновременно был план и на Оболенского. Я тогда уезжал в июне-июле 1902 года в Питер, а Гершуни на юг России, где имел в виду Оболенского. Не хочу распространяться — скажу только, что, кроме Сипягинского дела, я был причастен и ко всем другим, т.е. Оболенского и еще ближе уж к Уфе, куда я людей посылал. Во всяком случае, надо считать и эти дела (кроме Сипягинского) с благоволения начальства. А известно, что тогда еще цареубийство далеко на очереди не стояло, кроме, конечно, как у Бурцева, а потому договор с начальством тоже не приходилось заключать — начальство разрешает всех убивать, кроме царя и Столыпина, а что касается после 15 июля, то ты ведь все знаешь. Скажу только о Сергее. Нет, раньше вот еще что. Ну, совершается 15 июля. Плеве нет. Рачковскнй рад. Враг его убит. Он не получает муравьевского галстука. Знает он состав организации и [кто] по каким паспортам живет, знает, что ока разделилась на три части. В Москве, в Питере и в Киеве. Знает, что ты в Москве, словом, знает все, что ты и я, — и результатом убивают Сергея. Б. говорит, — не успели арестовать, дали по оплошности убить. То есть, знали в течение трех или больше месяцев, по какому паспорту ты живешь, по каким паспортам все уехали из Парижа, когда проезжали границу с динамитом, по какому делу живут в Москве, об извозчиках знали, словом, все, все в течение трех месяцев и дали убить Сергея, не успевают, и после убийства тоже никого не берут и не устанавливают долго Ивана Платоновича, дают всем разъехаться — ты, кажется, с паспортом, по которому жил (хотя не помню). Дора разъезжает и возится еще долго. Хорош Рачковский. Отчего бы партии не иметь Рачковских таких. Не скверно вовсе. Бурцев знает все из истории — предупреждали, не успели только взять, дали убить. Что делать — медленно двигается охранка. Если она будет знать все с самого начала работы организации и паспортов, по которым живут организаторы, — она все-таки прозевает все — и убить даст, и разъехаться даст всем. В истории Б., может, и это бывает. Теперь о варшавском посещении. Рассказ Бак. следующий. Из Питера сообщают ему, как охраннику, едет, мол, важный провокатор Раскин — он посетит такое-то лицо; снимите слежку у этого лица, дабы филеры не видели этого важного провокатора. Б. установил, что у этого лица был я. Мне безразлично, как он это установил и можно ли это установить вообще. Факт, что я единственный раз за всю свою деятельность был по делам в Варшаве и посетил одно лицо. Фамилию этого лица совершенно сейчас не помню. Но понятно, что это было в январе... Был я по поручению Мкх.Раф. по делу — насколько припоминаю, транспорта. Чорт его знает, совсем не помню сейчас — этот господин каким-то способом мог перевозить литературу. А Мих. об этом передал... и, кажется, я являюсь от..., но этот господин мне сказал, что он ничего не знает и не ведает — выпучил глаза только. Я и решил, что тут... наплел и уехал... варшавским филерам, неизвестный мог совершенно проскользнуть мимо них. И что за нелепость департ[амента] делать распоряжение о снятии филеров, дабы они не видели меня, провокатора. Да потом, неужели всякий раз, когда провокаторы куда-нибудь ходят, то снимают филеров. И здорово бы им приходилось со мной возиться — так как раньше я очень многих посещал и вернее из любопытства бы все филеры уже хотели бы взглянуть на этого знаменитого Раскина. Но это относится к истории. Мы тут ничего не понимаем. Но этот рассказ плохо согласуется с другим рассказом того же историка, Когда мы были в Нижнем, т.е. я, то за нами следили по шесть человек, кажется, дабы нас не арестовали нижегородские шпионы, В одном городе снимают филеров, дабы они Раскина не видели, а в другом посылают филеров, да еще по шесть человек на каждого, дабы они на Раскина смотрели. Кроме того, это предписание из Петербурга из департамента полиции или охраны говорит, что Раскин имел дело не только с Рачковским, но и с департаментом или охраной. Так что и департамент благословлял организацию убийства Плеве. Я думаю, что каждый, более или менее не желающий сделать из меня во что бы то ни стало провокатора, — не будет считать это более или менее важным и стоящим внимания. Не знаю, что еще имеет Б. — пишите, что Б. припас какой-то ультрасенсационный «материал», который пока держится в тайне, рассчитывая поразить суд, — но то, что я знаю, действительно не выдерживает никакой критики, и всякий нормальный ум должен крикнуть — купайся сам в грязи, но не пачкай других. Я думаю, что все, что они держат в тайне, не лучшего достоинства. Кроме лжи и подделки быть не может. Потому, мне кажется, суд, может быть, и сумеет положить конец этой грязной клевете. По крайней мере, если Б. будет кричать, то он останется единственным маниаком. Я надеюсь, что авторитет известных лиц будет для остальных известным образом удерживающим моментом. Если суда не будет — разговоры не уменьшатся, а увеличатся, а почва для них имеется; ведь биографии моей многие не знают. Ты говоришь, делами надо отвечать. Работой. Теперь мне представляется, что заявление твое все-таки не заставит молчать. Они, слепые, будут говорить, а разве Вера Фигнер не работала с Дегаевым. Конечно, мы унизились, идя на суд с Б. Это недостойно нас, как организации. Но все приняло такие размеры, что приходится унизиться. Мне кажется, что молчать нельзя — ты забываешь размеры огласки, но если вы там найдете возможным наплевать, то готов плюнуть и я вместе с вами, если это уже не поздно. Я уверен, что товарищи пойдут до конца в защите чести товарища, а потому я готов и отступиться от своего мнения, и отказаться от суда. Поговори. Я... передаю твое мнение, если хочешь, прочти ему и это письмо. Прости, что написал тебе столь много и, вероятно, ты все это знаешь и думал обо всем. Мне бы хотелось только не присутствовать во время этой процедуры. Я чувствую, что это меня совсем разобьет. Старайся, насколько возможно, избавить меня от этого. Обнимаю и целую тебя крепко. Твой Иван. Пересылаю и письма. Пиши. Только не заказным».
Письмо это было юридическою уликою участия Азефа в террористических предприятиях.
Премьер-министр Столыпин отвечал на запрос. В своей речи он официально признал полицейскую роль Азефа:
«Перейдем к отношению Азефа к полиции. В число сотрудников Азеф был принят в 1892 году. Он