Наконец, за это же время два раза на квартиру Шумского появлялся никто иной, как сам барон Нейдшильд. Приезжал он, конечно, не к господину Андрееву, а к флигель-адъютанту Шумскому.
Первое появление барона произвело то же самое, как если бы молния ударила и зажгла весь дом. Васька кубарем явился в кабинет барина и почти закричал:
– Барон, сам барон Нейдшильд.
Шумский вскочил, бросил трубку, потом опять сел, потом опять вскочил и заметался по своей комнате. Наконец, он плюнул и злобно выговорил:
– И ты дурак, и я дурак! Дома нет, и все тут!
Через несколько мгновений барон уже отъехал от квартиры, а Шумский бесился на самого себя, что мог хоть на минуту смутиться.
– Дома нет, и конец! Хоть целый год – все дома не будет! Чего я испугался?
Васька объяснил, что барон спрашивал, когда можно застать барина дома. Он ответил, что определить часа невозможно.
Хотя Шумский мог, конечно, совершенно просто, не возбуждая никаких подозрений, не сказываться барону дома в течение очень долгого времени, тем не менее это появление смутило его. Барон мог письмом прямо просить свидания ради объяснения по делу. Дело это, конечно, касалось покупки Пашуты.
Так именно и случилось. Заехав еще два раза и узнав, что офицера Шумского почти никогда нет дома, барон написал письмо, в котором кратко излагал цель своего желания познакомиться с г. Шумским. Просьба его заключалась в том, чтобы узнать окончательно от графа Аракчеева, когда и за какую сумму пожелает он продать свою крепостную девушку Прасковью. Барон просил Шумского назначить ему день и час, когда он может застать его дома.
Сначала Шумский смутился, но затем вскоре рассмеялся, придумав, как высвободиться из нового затруднения. Он съездил к своему другу Квашнину и уговорил его, хотя с трудом, вступиться в дело, помочь обмануть барона. Он упросил Квашнина объясниться с бароном у него на квартире или же съездить к нему, но при этом, конечно, назваться Шумским.
В том и другом случае Квашнину приходилось надевать флигель-адъютантский мундир, так как он не мог принять барона в халате или ехать к нему в статском платье. Преображенский же мундир был, конечно, хорошо известен Нейдшильду. Необходимое переодеванье наиболее останавливало Квашнина.
– Воля твоя, – говорил он, – всячески готов помочь, но эдакую комедию разыграть не могу. И совестно, и стыдно, да и как-то очень нехорошо. Противозаконно.
Между друзьями было сначала решено, что Квашнин съездит к барону по поручению Шумского. Квашнин поехал, не застал барона дома и объяснил цель своего визита лакею. На другой же день пришла записка от Нейдшильда, в которой он писал, что не желает иметь дела ни с кем, помимо самого г. Шумского, так как простое дело о выкупе горничной для него дело крайней важности. Объяснение должно быть толковое и обстоятельное, и он настойчиво просит г. Шумского приехать или принять его лично.
– Вот и попал между двух тупиц и упрямиц! – воскликнул Шумский. – Тот лезет сам объясняться, а этот не хочет на пять минут нарядиться.
Однако, через два дня, потратив много красноречия, Шумский, все-таки убедил друга выручить его из страшной беды. Квашнин, не соглашавшийся ни за что надеть флигель-адъютантский мундир, сдался на пустяки. Было решено, что Шумский пригласит барона к себе, извиняясь при этом, что он болен и может принять его только в халате.
На другой же день последовало свидание барона с подставным Шумским в халате. Квашнин разыграл роль Шумского самым скверным образом и поэтому произвел на барона великолепное впечатление. Смущение Квашнина, его робость и вежливость виноватого человека – все восхитило барона. Квашнин, всегда мягкий и голосом, и жестами, на этот раз, от полного смущения и стыда, что играет глупую и почти преступную роль, краснел и конфузился, как молодая девушка.
Разумеется, во время беседы Квашнин соглашался на все и божился, что будет уговаривать графа Аракчеева поскорее и как можно выгоднее продать крепостную девушку.
Когда барон уехал, Квашнин, снимая халат Шумского, швырнул его на пол и махнул рукою так, как никогда за всю жизнь не махал.
– Ну, брат, Михайло Андреевич, в первый и последний раз я такую комедию отмочил, – отчаянно произнес он. – Кажется, воровать лучше идти. Полагаю вот как, всей душой, что стащи я на базаре яблоки у бабы с лотка, то меньше бы во мне совесть горела, чем за все время этого свиданья с бароном. Нет, видно на эти дела уродиться нужно! Слыхал я в юности от моего учителя римскую древнейшую поговорку, что казнодеи обучаются, а поэты и стихотворцы таковыми должны рождаться. Вот и подлецом, должно быть, извини друг, мошенником, что ли, тоже, должно быть, надо родиться. А захочет иной человек смошенничать, и выходит черт его знает что. Ничего не выходит!
Шумский, конечно, только смеялся на весь ужас и на все волнения друга. Главное было сделано, цель была достигнута.
Между тем, за эти дни Авдотья, не показывавшаяся на глаза к барину, ежедневно ходила по всем тем святым угодникам, каких только можно было разыскать в Петербурге. На ее беду их было «страсть как мало!»
– Будь я в Москве, – охала она, – там бы на месяц хватило угодникам помолиться, а тут знай себе Невскую Лавру и больше никого и ничего.
А дело стряслось такое, обстоятельства такие мудреные подошли, что Авдотья чувствовала необходимость в помощи, елико возможно, большого количества святых угодников.
– Всех святых теперь замолить, – думала она, – и то насилу выдерешься из беды.
Вместе с тем, женщина через Копчика и через Шваньского постоянно раздражала и сердила барина напоминанием взять поскорее Пашуту из дома барона. А приказать взять Пашуту было невозможно, благодаря ее собственной угрозе, и благодаря толкованию той же мамки. Пашуту приходилось взять вдруг, внезапно, дабы не дать ей возможности перед уходом от баронессы сказать то же самое «чертовское» слово. Этим именем уже давно прозвал Шумский страшное слово Авдотьи, или ее объясненье с девушкой.