появления «шалунов» при определенных исторических условиях, Салтыков утверждает, что столь же неизбежна их социальная пестрота (это и «сыновья известных родителей», дворян, и «из простых» и «даже из кутейников», то есть из разночинцев), поскольку процесс «разложения» охватил все слои общества.
Эта сложная дифференциация с выделением видовых особенностей «шалунов» обогащает представление о родовых, общетипологических их признаках, среди которых наиболее характерными оказываются «пустота» и «мыслебоязнь», отсутствие убеждений и идеалов, своекорыстие, грубый гедонизм и плотоядность.
Собирательный тип «шалунов» получил дальнейшее творческое развитие в образах «легковесных», «хищников» («Признаки времени») и «ташкентцев» («Господа ташкентцы») в направлении все более углубляющейся сатирической социально-политической характеристики[159] .
В последних разделах хроники Салтыков рисует другой собирательный портрет — «
В связи с этим образом поднимается вопрос о наиболее приемлемой в условиях спада общественной активности тактике социального поведения людей, преданных социалистическим идеалам, о формах и способах практического воздействия на инертную массу, зараженную предрассудками.
Салтыков осуждает «детей» за пассивность в завоевании выгодных для демократии идеологических позиций, за отрыв от реальных запросов и практических нужд «толпы», за презрительное отношение к будничным, повседневным формам пропаганды нового учения.
«Дети», так же как и «шалуны», — емкое типологическое обобщение. Оно вбирает в себя, например, черты политического портрета некоторых деятелей из группы «Русского слова». Об этом свидетельствуют иронические характеристики той части «детей», которая проповедует созерцательные формы связи с жизнью, изоляцию от мира «грубости и пошлости», а также намеки на писаревские позиции в отношении официальной университетской науки (см. прим. к стр. 172).
В заключающих хронику иносказательном «диалоге» «старца и юноши» и в «беседе» двух чиновников обсуждаются вопросы о путях общественного развития (реформистском и революционном), о необходимости активного практического вмешательства в жизнь. В связи с тем, что скачок, «прыжок», то есть революционный взрыв, диктуется исключительными обстоятельствами, которые в настоящее время отсутствуют («если… под ногами… не тротуар, а раскаленная плита…»), социальное поведение сторонников демократической мысли в данный исторический момент должно определяться будничной, кропотливой, «черновой» работой в массах. Салтыков продолжает еще отстаивать такой способ популяризации идеи, при котором допустимы и даже неизбежны временные компромиссы (в сцене вразумления Колобродникова о необходимости согласиться с Постепенниковым, что «прыгать никуда не годится»). В беседе двух канцелярских политиков, «своего рода сообразительных и умных Колобродниковых», дается еще одна художественная конкретизация этой же мысли. Результатом их департаментского «саботажа», своеобразной политики проволочек является то, что все вредные для прогресса проекты превращаются в «мертворожденные». Обнаружившееся нежелание Колобродникова следовать такой тактике расценивается Салтыковым как консерватизм наизнанку (не случайно этот радикал той же самой фразой, что и консерватор-генерал — «Я прыгать не согласен» — отмахивается от практической деятельности, от активной борьбы со злом)[160].
Демократическая критика, хотя цензурные рогатки и мешали ей высказать свое мнение о произведении Ге вполне открыто, отмечает глубину изображенного конфликта, иногда прямо наталкивая читателя на ассоциацию с современностью. «В картине взят момент разрыва ученика со своим учителем», — пишет в своей статье Д. Минаев («Русское слово», 1863, август). «Лицо спасителя печально и грустно… от него в лице Иуды оторвалась сила, оторвался человек, которым дорожит учитель». Поэт подчеркивает не только впечатление «простоты и самой неподдельной искренности», но и акцентирует в изображении «Тайной вечери» такие черты, которые пробуждают прямые аналогии с сегодняшним днем: в картине он увидел «убогую комнату с низким потолком и маленьким под решеткой окном». И. Дмитриев в своей статье «Расшаркивающееся искусство» («Искра», 1863, №№ 37, 38) противопоставляет «Тайную вечерю» выхолощенному академическому искусству, как образец творчества, «которое стало на прямую и честную дорогу и сделалось благом народа, потребностью народа». Характерно, что В. Стасов, отрицательно оценивший картину Ге, сделал это потому, что, по его мнению, образ Христа не соответствует представлению о нем, как истинном деятеле, «явившемся для современного переворота» («Академическая выставка 1863 г.». — «Библиотека для чтения», 1864, № 2).
Наиболее отчетливо позиции охранительной критики выразила Н. П. Грот в своих статьях за подписью Н. Г. на страницах катковской «Современной летописи» (1863, №№ 38 и 41). Автора возмущает, что в своей «Тайной вечере» Ге «первый из живописцев намеренно отнял у величайшего из мировых событий его божественность», что «художник сумел угодить ходячим современным идеям и вкусам», что «он в своей картине воплотил материализм и нигилизм, проникший у нас всюду, даже в искусство». В унисон этому негодующему голосу звучат слова М. П. Погодина: «Нет, это не тайная вечеря, а открытая вечеринка… Великие творцы новой европейской живописи… черпали свое вдохновение не в том источнике, к коему, повинуясь духу времени, или, может быть, только увлекаемый потоком, обратился Ге» («Московские ведомости», 1864, № 90). Споры о «Тайной вечере» велись не только в печати, они служили предметом дискуссий в литературно-художественных кружках, что нашло, в частности, свое отражение в дневнике А. В. Никитенко. «Крамской, с которым я имел прения о картине Ге… находит, что она удивительная вещь, и я нахожу, что она удивительная по изображению Христа, который представлен в виде здорового, румяного парня, кручинящегося о какой-то неудаче… Главное, она меня возмущает не сама собою, а тем, что служит выражением того грубого материализма, который хочет завладеть искусством, так же как нравственным порядком вещей» (А. В.
Своеобразную позицию занял Ап. Григорьев, который горячо приветствовал «Тайную вечерю», выделив ее из общей массы «обычного академического стиля». Но Григорьева в картине пленяет совсем иное, нежели демократическую критику. Он утверждает, что «у Ге есть то, чего бесплодное искание разбило глубокий гений Иванова… У Ге — вера есть: эта высокая, пламенная вера в правду… которая горы двигает». Если вспомнить, что у всех в памяти тогда была трагедия Александра Иванова, как и статьи о нем Герцена, Огарева и Чернышевского, подчеркивающие разрыв художника с религией, становится понятным, к чему призывает Ге Ап. Григорьев: к новому обретению веры, к тому, чтобы художество вернулось на почву религии («Якорь», 1863, № 35).
Интерпретация картины Салтыковым в наибольшей мере отвечала творческому замыслу художника. «М. Е. Салтыков, — вспоминал Ге, — написал в «Современнике» дорогую для меня рецензию, но я не знал тогда, что она его» (В.