ехать, что в Петербурге будет происходить открытие общества постепенного прогресса, при котором он обязан присутствовать (и все-то ведь врет!).
— Ваня! — говорит Маша сквозь слезы, — ведь я…
Но Ваня опять не дает ей кончить; он опять предпочитает милое дело милому безделью и сует бедной, обольщенной девице в руку двадцатипятирублевую бумажку. А ветер стонет и ноет. «Бедное, бедное дитя мое!» — стонет ветер. А дождик льет да льет как из ведра. «Бедное, бедное дитя мое!» — поливает дождик.
— Подлец ты этакой! — разве ты за двадцать пять невинности-то меня решил! (решил — лишил: couleur locale[9]) — восклицает негодующая Маша.
Эпилог застает нас на станции. Автор едет на почтовых по какому-то казенному поручению (эти авторы всегда по казенным поручениям и всегда на телегах куда-то стремятся: это их идеал). Разумеется, закладывают лошадей; солнце, с реки тянет ветер; вдали раздаются жалобные звуки пастушьего рожка. Ямщики ругаются (couleur locale).
— Лешой! — кричит рыжий парень с добродушно-веселым лицом, — ты куда супонь-ту девал? (Супонь! каково знание народного быта!)
— Оборотень! — отвечает брюнет с привлекательною наружностью, — рази я за твоей-ту супонью в надзератели наймовался?
Вдруг к крыльцу подлетает щегольская венская коляска, из которой вылетает, как легкое видение, прелестное существо, а с козел слетает ловкий лакей. Ну, автор, разумеется, сейчас к лакею (на то он и автор): кто́ такая? откуда едет? куда? зачем? и что везет?
— Едет графиня Марья Сидоровна, — отвечает лакей.
— Какая графиня Марья Сидоровна? — вопрошает автор.
— Какая Марья Сидоровна? Неужели? и т. д.
— О, да это, сударь, целый роман! — говорит лакей.
Оказывается, что Маша — дырявое рубище совсем не Маша — дырявое рубище, а графиня Марья Сидоровна; что она дочь графини Клавдии Алексевны, которая, желая приучить ее к труду, отдала на воспитание бедным поселянам, что потом все это открылось, что Ваня — белые перчатки обо всем этом узнал и подъехал было с предложениями, однако ему указали дверь, вследствие чего он запил, прибил своего начальника и находится теперь под судом.
Оказывается также, что через неделю графиня Марья Сидоровна уже на другой станции (что-то уж много вы разъездились, ваше сиятельство!) встречает нищего, который стоит у крыльца и просит копеечку; Марья Сидоровна вглядывается… ах! Перед нею стоит в пьяном виде Ваня — белые перчатки, который, за подлое свое поведение, произведен в Ваню — дырявое рубище!
Лето; по дороге едут дьяконица с пономарицей; лошадь бежит ленивой рысцой и махает хвостом. Из-под колес поднимается пыль, от которой дьяконица и пономарица по временам чихают.
— Чай, к Успенью-то поедете? — спрашивает пономарица.
— Поедем… а вы? — Ну, нам… — пономарица завистливо вздыхает, — а к Воздвиженью-то тоже поедете?
— Поедем… а вы?
— Ну, нам… — пономарица опять озлобленно вздыхает. Собеседницы умолкают, лошадь махает хвостом.
— Чи-их! чи-их! уж какую же только нонче пыль уродил бог! — говорит пономарица.
— Да, нонче пыль ничего, — отвечает дьяконица и, немного помолчав, прибавляет: — Здравствуйте! и еще здравствуйте!
Опять молчание; лошадь перестает бежать, но хвостом махает. Дьяконица клюет носом, изъявляя очевидное желание вздремнуть. Одна пономарица не дремлет; ее угнетает мысль: сколько перемен кушаньев будет у воздвиженского попа.
— Матрена Петровна! а Матрена Петровна! — говорит она.
— Что вам?
— А мед-то у воздвиженских подают?
— Подают и мед.
— А сначала-то, чай, щи с рыбицей?
— Сначала щи с рыбицей.
— Ну, так!
Опять молчат. Лошадь, побежавшая было рысцой, опять пошла шагом. Солнце так и палит лицо дьяконицы, с которого льют крупные капли пота. Пономарица как-то так устроилась, что лицо ее находится в тени. Дьяконица только отдувается и приговаривает:
— Уж и жарынь же уродил господь!
— Чи-их! чи-их! — расчихалась пономарица.
— Здравствуйте! и еще здравствуйте! — ответила дьяконица.
— И к Казанской поедете?
— И к Казанской поедем… а вы?
— Ну, нам…
В это время едет навстречу пьяный мужик; он лежит в телеге и напевает:
— Э! да это, никак, от Спаса наши конопляницы едут? — говорит он, поравнявшись с дьяконицей.
— Ну-ка, проваливай, суконное рыло! — ворчит пономарица.
Вдруг подле самой дороги запищал кулик.
— Ишь ты! — сказала пономарица.
— Божья тварь! — отвечала дьяконица и слегка усмехнулась.
— А к Покрову поедете? — спросила пономарица.
— Поедем и к Покрову, а вы?
— Ну, нам…
В это время телега въехала в деревню; у самой околицы чернеется кабак. Пономарица с дьяконицей переглянулись.
— Прру! — сказала дьяконица.
— Да стой же ты, лешой! — усугубила пономарица. — Матрена Петровна, при вас есть?
— Ну, и так поверят! чай, знакомые!
Пономарица начала слезать и задела за чеку сарафаном, на котором образовалась порядочная дыра.
— Ишь ты! — сказала пономарица, — точно вот в прорву! точно вот в прорву!
Дьяконица слезла благополучно. Пономарица не утерпела, чтобы не проворчать:
— Вот ведь небось не заденет за чеку… о, чтоб вас!
В кабаке никого не было; собеседницы забрались к целовальничихе и спросили пива.
— И к Введению поедете? — спросила пономарица.
— И к Введению поедем, а вы?
— Ну, нам…
Чрез полчаса приятельницы, обнявшись, выходили из кабака. Дьяконица усмехалась; пономарица называла ее красавицей.
— И к Михаилу Архангелу поедете? — спросила пономарица, когда обе уселись в телегу.