ревностно не служившее, как распространению мысли об ограждении невежества, завещанного преданием. Но спрашивается: имела ли легальность основание, следовать в этом случае указаниям алармистов? имела ли она право допускать неравенство меры относительно отдельных фактов одинакового характера потому только, что один факт совершился в сфере одного направления, а другой — в сфере другого направления? Нет, потому что неравенство меры должно неминуемо нарушить равновесие в области мысли и в то же время подорвать самую легальность, уважение к которой, по крайней мере наружное, обязательно даже для самого яростного из бесноватых. Но, может быть, это-то именно и нужно алармистам? Может быть, легальность и есть то чудовище, которое они прежде всего желают сокрушить, дабы через ее труп найти ближайший путь к сокрушению знания, к сокрушению мысли, к сокрушению истины? Кто знает? — может быть, и так!
Но приведем другой пример, еще осязательнее рисующий отношения алармистов к легальности. Представим себе человека, который доказывал бы неудовлетворительность или обветшалость тех или других форм жизни, указывал бы на стеснения, ими производимые, и предлагал новые условия жизни, обещающие больше обеспечения для счастья человека. Никто, конечно, не будет отрицать, что такого рода задача настолько серьезна, что сама по себе уже заключает достаточные залоги спокойствия и зрелости в обсуждении. Для того чтобы приобрести возможность доказывать, что известное положение ничего, кроме стеснения, представлять не может, надо многое видеть лицом к лицу, многое рассмотреть и обсудить. Все это требует труда, а известно, что ничто так не отрезвляет человека, как труд, и в особенности труд умственный, сопряженный с необходимостью беспрерывного самонаблюдения. Литературная и научная практика всех стран и времен достаточно убеждает нас в этой истине, показывая, что так называемые новаторы никогда не были склонны к насилию, так как один из существеннейших принципов всякого новаторского дела именно заключается в отрицании насилия*. И вот, рядом с этим новатором, на поприще печатного слова является другой деятель, который высшее выражение идеи справедливости видит, положим, хоть в том, что титулярные советники должны быть производимы в коллежские асессоры своевременно, нелицеприятно и с соблюдением строжайшей очереди. Идея, конечно, невинная, но ведь идеи бывают всякие, и не нам, русским писателям, указывать те пределы, далее которых не может идти литературная невинность. Теперь представьте себе, что этот почтенный публицист по поводу обнаруженного им факта, что X. остается титулярным советником в то время, как сверстник его Z. уже давным-давно коллежский советник, вдруг начинает возбуждать граждан к мятежу против установленных властей и утверждать, что несправедливость, допущенная относительно X., может быть удовлетворена только кровью лиц, в ней виновных. Как должна отнестись легальность к деятельности того и другого из названных публицистов? в которой из них она имеет повод видеть какое-нибудь нарушение… ну, хоть нарушение прав тех игреков, которые могут не без основания заметить, что пролитие их крови — жертва слишком несоразмерная сравнительно с тою ценностью, которую представляет неудовлетворенное честолюбие самого заматерелого титулярного советника? Очевидно, что она должна отнестись к первому из названных деятелей совершенно спокойно и ожидать развития высказанных им положений; что же касается до последнего деятеля, то хотя совершенная им проказа имеет характер детский, но нельзя отрицать, что относительно его преследование все-таки приобретает хоть какой-нибудь признак легальности, чего в первом случае совершенно не имеется.
Но алармисты действуют совершенно наоборот. Они говорят так: «Вы сердитесь на А. — нет слова, он провинился! душа у него такова, что не может выносить зло, делаемое мухе! но ведь зато он только об мухах и думает! зато, посмотрите, какой у него ангельский нрав во всех других отношениях! Как он славословит! какой курит фимиам! Простите же ему этих невинных мух во имя того броненосного невежества, которое он насаждает!» Это первая часть оправдательной речи, против которой мы, конечно, ничего не имеем возразить, а вот и вторая: «Вы лучше посмотрите, что̀ делается, например, в лагере у Б., — продолжают алармисты уже зловещим шепотом, — ведь там каждое слово,
Эта гнусная манера защищать одного, обвиняя другого, составляет ту невыносимую язву, которая бесконечно язвит нашу литературу. Нет сил оградить себя, нет средств уберечься от этой ватаги охочих людей, которые на клич: ребята! с нами бог! — готовы взять целую цепь незащищенных крепостей и отомкнуть сколько угодно незатворенных дверей. Стремление отличиться задаром, подставить ближнему ногу, ничем не рискуя и даже не обладая особенными познаниями в науке подставления ног, так велико, что никому из этих самозванных ценовщиков и в голову не придет сказать себе, что право на обвинение, как и всякое другое право, тогда только может претендовать на признание, когда ему предшествует труд. Никто не скажет в сердце своем: «Друг! ты сгораешь желанием обвинять — прекрасно! но потрудись же сначала понять то, против чего ты намереваешься метать стрелы! потрудись анализировать оскорбляющий тебя вопрос, потрудись доказать себе его вредоносность — и тогда дерзай!» Нет, таких интимных разговоров никогда не бывает; почему не бывает? — не по тому одному, конечно, что сплеча кидать обвинениями направо и налево легче, нежели придумывать для них твердое основание, но и потому еще, что есть опасение не выдержать роли обвинителя, есть опасение самому поддаться обаянию мысли. Да, зрелище разнузданности, которой предаются вчинатели всякого рода литературных тревог, бесспорно принадлежит к числу самых печальных и возмутительных. Если б мириады обвинителей, которые язвят литературу своими инсинуациями, на минуту остепенились и сказали себе, что всякое обвинение должно быть, во-первых, сознано самим обвинителем и, во-вторых, вразумительно для обвиняемого, то можно быть уверенным, что тысячи обвинений пали бы сами собою, за невозможностью быть приличным образом поддержанными. Явный пример той осторожности, к которой обязывает роль обвинителя, конечно, представляют так называемые обыкновенные преступления. Очень часто они бывают весьма тяжки, очень часто носят на себе очевидные признаки совершения их именно таким-то, а не другим лицом, и, во всяком случае, сопровождаются так называемыми вещественными доказательствами; но и за всем тем едва ли сыщется человек, который даже при подобных условиях решится требовать обвинительного приговора, не взвесивши предварительно всех доказательств рго и contra[13]. Что вынуждает его быть осторожным? Что заставляет его вдумываться в значение предстоящей ему роли, а нередко даже и тяготиться ею? Конечно, не один страх подвергнуть незаслуженной каре невинного, но и строгость к самому себе, внимание к предостережениям собственной совести. И что же! — один так называемый образ мыслей, одно направление, то есть именно то, что наименее уловимо для общего оценочного уровня, что прежде всего поражает отсутствием ясных вещественных признаков и что требует со стороны обвинителя, кроме достаточной степени развития, наиболее строгого внимания к последствиям своих заключений, — это-то, собственно, и составляет изъятие из общего закона, это-то и отдается преданием в добычу уличным зевакам! И, по какому-то необъяснимому сцеплению противоречий, в этой, всего более для них чуждой, сфере наши зеваки и чувствуют себя как рыба в воде! Вместо того чтобы благоразумно уклониться и сказать себе: это не нашего ума дело! — они нигде так охотно не признают себя компетентными, ни о чем не принимаются судить и рядить с такою беззастенчивостью. Чувствуете ли вы, читатель, к каким чудовищным результатам может привести подобная развязность и как тяжко должно быть положение умственного труда в виду ценителей, которые к воровству (на что уж, кажется, грех капитальный и общепонятный!) подходят с большею осторожностью, нежели к работе мысли!
Повторяем: ближайшее средство освободить литературу от подобных невежественных набегов заключается в том, чтобы отдать ее под защиту легальности, поставив притом эту последнюю в независимое положение от тех опасений, под гнетом которых томится мнение масс. Но для того чтобы легальность действительно могла считать себя свободною от примеси несвойственных ей элементов, необходимо, чтобы область ее действия была самым тесным образом ограничена, а не выражала собой лишь консолидированный произвол, и чтобы, во всяком случае, то, что составляет внутреннее существо мысли и что на общепринятом языке известно под именем «направления», оставалось не подлежащим никакому другому суду, кроме суда литературы и науки. Этого требует не только рациональность, но и дальнейшие судьбы человеческой мысли, с которыми тесно связано развитие народного гения.
Приведенные выше примеры прямо указывают на ту почву, на которой могут произойти столкновения между литературой и легальностью. Это почва благочиния, обязательного для всех вообще человеческих действий, приравнивающего проступки и преступления, совершаемые в сфере литературы, к проступкам и